top of page

Судьба

Четвёртый час ночи, а я впервые за смену присел. Нет, не отдохнуть – осмотреться. Бывает так: занят, а время обтекает тебя по сторонам и бежит дальше, догоняй потом как знаешь. Осматриваюсь, решая откуда начать эту заранее проигранную гонку за убежавшим временем: левый фланг – тихо, там выздоравливающие, правый фланг – пошумней, но терпимо; ритмично пыхтят машины искусственного дыхания, пикают мониторы – эти дьявольские тамагочи – не успеешь на зов и потеряешь реального человека, а не виртуальную зверушку. А прямо передо мной монахиня. Да, обычная монахиня в коричневом балахоне. Из Голландии, кажется. Её палата по левой стороне, значит скоро на выписку. – Чем могу помочь, госпожа? – Извини за вопрос, ты еврей? Чёрт, не хватало только миссионерских штучек среди ночи. Ладно, выкручусь: – Только не в рабочее время. На работе я брат для всех. Медбрат. – Нет, я серьёзно. Все вас называют русскими, у одной из сестёр я видела на шее крестик. Не могу понять. – Не важно. Я тебя как брат не устраиваю? Умолкла и отвернулась. Когда повернулась вновь и посмотрела – понял, что смутил серьёзно. – Ты похож на наших евреев, амстердамских, только без бороды и шляпы. О братьях и сёстрах я и сама много знаю. Тридцать лет служила сестрой в общине. Но о родителях знаю мало. И о своих тоже. Вот твои с тобой? – Да. Живут здесь, в Израиле. Почему ты спрашиваешь? – Мне про родителей всегда интересно, я ведь подкидыш. Вот это да! Беседа принимает форму исповеди. Сюрреализм какой-то, я исповедую монахиню ночью среди недужных. – Мне жаль это слышать, но ты же понимаешь, что у каждого своя судьба. – Судьба. Да что ты можешь знать о судьбе!? Заметь, когда так глубокомысленно произносят – «судьба-а-а» – всегда речь идёт о грехах, падениях, предательствах, о чём-то невысказанном, что не даёт жизни течь в нормальном русле. – Ну и как же, допустим, убитые или покалеченные дети? Какие тут грехи или предательства? Может всё-таки «судьба-а-а»? Или, к примеру, Катастрофа? Может, конечно, для тебя это чересчур банальный пример? – Прекрати. Ты молод. Ты не можешь говорить о Катастрофе. – Могу. Могу и буду. Я, как ты правильно догадалась, еврей. И каким бы ни был молодым, могу назвать имена своих прадедов и прабабок, расстрелянных у рвов на Украине. – Ну, тогда я тоже могу рассказать тебе кое-что о Катастрофе. Слушай… – Извини, но не могу, работать надо. Ты ведь, сестра, это понимаешь. Смена закончилась, но напряжение не сошло. Стало ясно, что должен увидеть её, прежде чем уйду домой. Нашёл в кафетерии. Она указала на место за столиком перед собой, приглашая сесть. Я приготовил чашку кафе–боц (так звучит на иврите сочетание «кофе–грязь» – название напитка, в котором две части чёрного осадка покрыты одной частью кипятка), сел и выказал полное внимание. – Так вот, о Катастрофе… Она хорошо держала нить ночной беседы. Не знаю, почему я к ней вернулся. Уже бы спал. А она? Наверное, выслушать, пусть и в неурочное время, входит в круг моих обязанностей. Вежливость и долг. Долг и вежливость, будь они неладны. Монахиня продолжила: – Я родилась летом сорок пятого. Как уже и сказала, я подкидыш. Цивилизованный подкидыш. Меня не оставили на крыльце обители, а поместили в приют с подписанием всех официальных бумаг. Там, в приюте при монастыре, я и росла. Я всегда знала, что у меня где-то есть родители. Сёстры-воспитательницы говорили, что после обучения, если Богу будет угодно, я смогу их отыскать. Я знала, что Богу это будет угодно. Когда мне исполнилось пятнадцать, я обратилась к матери–настоятельнице и получила маленькую бумажку с именем. Фамилия была не голландской, да и имя странное – Ханна–Лея. Ты-то понимаешь, что имя еврейское, а я тогда этого не знала. Да, моя мать была еврейкой. Мама была еврейкой… Значит, по нашим законам ты и сама еврейка, вот только не видел у евреек таких серых стальных глаз. Впрочем, много ли я вообще смотрю в еврейские глаза? С моим рабочим графиком, я их вижу, в основном, закрытыми. Конечно, я ей этого не высказал, только подумал. Она тем временем продолжала: – Я пошла с бумажкой в справку и получила адрес. Это был рабочий квартал, можно сказать, бедняцкий. Наши воспитанницы часто его посещали. Через час я уже звонила в рассохшуюся дверь на верхнем этаже старого шестиэтажного дома. Дверь открылась и передо мной стояла моя мама. Я сразу это поняла. Она была тогда лет на тридцать моложе, чем я сейчас, но выглядела старухой. Родная такая старуха. Я смотрела на неё и молчала, просто не ожидала, что всё это так случится, что я так быстро её найду, что дверь откроет она сама. И вот, мама передо мной, а я стою в растерянности. И она стоит и смотрит. Вдруг, подбородок её подёрнулся, глаза увлажнились, губы вытянулись и изо рта вырвалось сопение. Я уже тоже плакала и потянулась руками к её плечам, прижать к себе или прижаться к ней, ощутить материнское тело, застыть. Но тут сопение перешло в стон, а тот в вопль: «Чудовище! Вон отсюда, чудовище!» Меня отбросило. Я успела увидеть её глаза – да, на них были слёзы. Ну как могла я знать, что это не слёзы счастья? Развернувшись, я понеслась вниз, а вдогонку волной толкало в спину: «Ты, ты кошмар всей моей жизни! Ты самое страшное, что со мной было! Не появляйся тут больше никогда, слышишь ты, чудовище!» Господи, как я бежала. Я даже плакать перестала, только бежала. Я не думала ни о чём, просто хотела оторваться от этого крика. Казалось, что я могу от него убежать, что чем дальше я буду, тем меньшей правдой это окажется. Ты знаешь, такое чувство, что с тех пор я так и не остановилась. В приюте я не сказала никому об этой встрече. Просто решила, что дело во мне, что Она знает обо мне, о моём появлении на свет что-то страшное. Мне хотелось самой в себе разобраться и если вдруг это связано с…, ну, одержимостью, я была уверена, что распознаю это в себе и смогу справиться. Я приняла постриг. Большей частью моё служение проходило вдали от Голландии: Африка, Юго-Восточная Азия, Ближний Восток. Иногда я попадала в свою обитель, но не потому, что меня влекло домой. Со временем я прекратила поиски в собственной душе, призванные найти и изгнать из неё нечто, что Ей в ней виделось, и что Она назвала «чудовищем». А в восемьдесят втором, да, в восемьдесят втором, у вас тогда ещё шла война… Впрочем, что я говорю, в Ливанскую ты ещё был далеко отсюда, а моё служение протекало здесь, так что война была у нас; так вот, в восемьдесят втором я опять очутилась в Голландии. Однажды мать-настоятельница мне передала, что меня в сквере возле ворот обители ждёт человек, которому по некоей причине неудобно пройти в комнату посещений. Он просил передать, что обладает какой-то очень важной для меня информацией. Конечно, я поняла, что речь пойдёт о Ней. На скамейке сидел пожилой еврей, ну из этих, на которых ты похож, только со шляпой и бородой. Он сухо и, как мне показалось, надменно кивнул и представился: «Аарон. Я её двоюродный брат. Мы единственные выжившие из всей нашей семьи. Нет, это я единственный выживший». Так я узнала, что Она умерла. Аарон рассказал, что Она была в Аушвице.* С сорок второго года. Ей тогда исполнилось семнадцать. «Она вернулась весной сорок пятого, очень больная, худая, даже выпяченный живот был костлявым. Я уже устроился на службу и помогал ей чем мог. Когда родилась ты, я думал, что помогать придётся больше, но она не захотела тебя оставлять ни в какую. Когда я пытался уговаривать, она превращалась в камень. Ты знаешь, эти три дня, что ты была у неё, я кормил тебя, покупал молоко у соседки, а она даже не подходила. Я же говорю, она была больна. Я просил передать тебя в какую-нибудь семью из наших, их уже появилось несколько в городе, но и это она запретила. Сама выбрала приют, а отнёс тебя туда и заполнил все документы я. Специально заполнил всё правильно, зная, что ты будешь её искать. А об отце она и словом не обмолвилась. Я же понимал: какой ещё отец, какой-нибудь лагерник, такой же бедняга, как она. Наверное, гой к тому же, иначе, чего ей меня стесняться. Она умерла в больнице. Воспаление лёгких, осложнённое недоеданием на почве депрессии. О тебе она никогда не заговаривала, даже перед смертью. Уже умирая, она передала мне это со словами: «Вот он. Прости». Тут Аарон вынул из кармана чёрного пальто небольшой свёрток, передал мне, поднялся и ушёл не прощаясь. Я развернула обёрточную бумагу и обнаружила жёлтую от времени, протёртую на сгибах газету, сложенную вверх фотографией. На фото был запечатлён немолодой мужчина, над ним изгибалась арка ворот с надписью… – и она вывела на салфетке IERF THCAM TIEBRA.** Увидев моё недоумение, подсказала: «Ты еврей, тебе не привыкать читать справа налево». И добавила: «На нём была эсэсовская форма, а глаза у мужчины были мои». * Аушвиц – так на Западе называют Освенцим, город и концентрационный лагерь. ** IERF THCAM TIEBRA – зеркальное прочтение – ARBEIT MACHT FREI (ТРУД ОСВОБОЖДАЕТ), надпись на воротах концлагеря Освенцим. Обратное прочтение указывает на то, что объект позировал внутри лагеря.


20 просмотров0 комментариев

Недавние посты

Смотреть все
bottom of page