top of page
Фото автораХанох Дашевский

Сертификат. Еврейская сага

Глава третья

Гольдштейн вышел на улицу, направляясь домой. Он хотел ещё раз поговорить с Фирой, извиниться, покаяться, сказать, как он её любит, и ещё много-много слов, известных только им обоим, которые они говорили друг другу в минуты особой близости. Стояла прибалтийская весна, было холодно и сыро, но доктор решил сделать круг и прогуляться до портняжной мастерской Нохума Каца, носившей гордое название "ателье". Там лежал его новый прекрасно сшитый костюм. Этот костюм Залман собирался надеть на званый вечер у банкира Розенталя, куда они с Фирой были приглашены. Вообще-то костюм должна была забрать прислуга Марта, но, может быть, она не успела?

– Заодно поговорю со стариком. У него, кажется, сын в Палестине, – решил Гольдштейн, открывая дверь. Вчера, когда он примерял костюм, у него не было времени на разговоры.

Старый портной склонился над пиджаком и не сразу повернул голову.

– Шолем алейхем, реб Нохум! – приветствовал его Залман (старый Кац ходил в ту же синагогу, где молился его отец. Сам доктор был там редким прихожанином) – Стоит только Вас увидеть, и на душе теплее.

– Особенно, когда на дворе холодина, – отшутился Кац. – Алейхем шолем, доктор! Была ваша Марта. Вручил ей заказ. Великолепная вещь, – старик начал хвалить свою работу так, как будто это не Гольдштейн только вчера примерял готовый костюм, а кто-то другой.

– Спасибо, реб Нохум, – искренне сказал Залман. – Вы замечательный мастер. Работы много?

– Слава Богу, достаточно, – отозвался Кац. – Понимаете, дорогой доктор, в двенадцать лет я взял в руки иголку с ниткой, а сейчас мне семьдесят два. Шестьдесят лет за работой. И лучше так, чем с утра до вечера слушать ворчание моей Тойбы. А вообще-то она тоже занята. Внучата, знаете ли…

Гольдштейн усмехнулся. У старика, как и у отца Залмана, были две замужние дочери.

– У Вас, мне помнится, сын в Палестине. Что он пишет?

– Мало пишет. И редко. Сказать правду – до сих пор не знаю, чем мой парень занимается. Здесь он был в Бейтаре1, ну, стало быть, и там тоже. Знаете, что он в последнем письме написал? Нохум достал из кармана листок, который, судя по тому, как тот был затёрт, портной показывал всем, кто заходил в мастерскую: «В этой стране каждая арабская деревня стоит на еврейской земле. Арабы заняли наш дом, пока в нём не было хозяина. Они думали, что мы никогда не вернёмся. Но мы возвращаемся и говорим: или живите с нами в мире, или уходите». Просто не верится, что это мой Шмулик-шалопай такие умные слова написал. И вот что я Вам скажу, реб Залман: конечно, Эрец Исроэл для молодых, они должны её строить. И всё-таки, будь у меня возможность, я бы тоже уехал. Только вот капитала у меня нет, а о сертификате могу мечтать, как о звёздочке с неба…

Гольдштейну стало не по себе. Старый портной готов уехать, но у него нет ни денег, ни сертификата. А у него, у доктора Гольдштейна, есть сертификат, который ему не нужен. Как же так? Не совершает ли он роковую ошибку, упорствуя в своём эгоизме? Неожиданно вспомнились слова Подниекса: «Только не всем от этого будет хорошо». Это был явный намёк. Без всякого сомнения, Подниекс имел ввиду, что если Германия оккупирует Латвию, евреям придётся плохо. И не случайно сказал, а намеренно. А потом оскорбился из-за Руты. Ну, конечно! Рута – латышка, а Мара – еврейка. Но разве он, Залман Гольдштейн, в Латвии не свой? Сражался за независимость, знаки отличия имеет, а по-латышски говорит лучше некоторых латышей. Так чего ему опасаться?

Залман шёл домой, погружённый в раздумья. Итак, об увлечении Фиры знают не только все стороны треугольника, но и вездесущий Макс. Это было не самым приятным открытием, но доктор расстроился бы ещё больше, если б узнал, что одним Максом круг посвящённых не ограничивается. В курсе дел подруги была Эмма: отношения Йосэфа и Фиры развивались на её глазах. Знал и муж Эммы Натан, только ему, вечно занятому какими-то делами, было не до того, и он через пять минут уже забыл всё, о чём ему с увлечением рассказывала жена. Но любопытная Эмма отслеживала события, и когда Фира на два месяца исчезла из Риги, сразу поняла, что за этим кроется. И о женитьбе Йосэфа, и о том что он уезжает в Палестину, Эмма не замедлила сообщить Фире, в уверенности что та не останется равнодушной. Подруга реагировала слабо, и Эмма разочаровалась, хотя на самом деле её рассказ достиг цели. Фира Залману не лгала: разрыв с Йосэфом, возвращение к мужу, раскаяние – всё было настоящим. Во всяком случае, Фира искренне старалась восстановить прежние отношения, но рана заживала медленно. И когда через день после ссоры с Залманом раздался звонок, и Эмма сказала, что Йосэф оставил у неё послание для Фиры – тоска, вызванная расставанием, снова дала себя знать. В конверте, который передала Эмма, было прощальное письмо.

«Дорогая, любимая Фира – писал Йосэф, – самыми прекрасными в моей жизни были дни проведённые с тобой. О них я буду вспоминать, пока живу, и пока живу – буду оплакивать нашу разлуку. У тебя семья, я тоже не один, и вместе с женой скоро уеду в Страну Израиля. Желаю и тебе поскорее туда перебраться, обстановка очень тревожная. И хотя нам не суждено быть вдвоём, мне станет легче от сознания, что ты и твоя семья вне опасности, что вы на еврейской земле, а не в этом городе, где нас ненавидят и раньше или позже могут растерзать. Любовь моя, знай, что я никогда тебя не потревожу и не напомню о себе. У меня замечательная жена, я её очень уважаю, и буду с ней столько, сколько даст Бог. Пожелай же мне счастья, так как я желаю тебе» Дальше шли стихи:

Мне не расстаться никогда с тобой!

Любимая! Твои глаза, как море.

В них отраженье солнца, в них прибой,

И оправданье – даже в приговоре.

Ночами ты являешься ко мне,

И будет век мой долог или краток,

Я сохраню в сердечной глубине

Твоей любви незримый отпечаток.

И эти косы, цвета янтаря,

Пускай на плечи падают копною…

За всё, за всё судьбу благодаря –

Благодарю, что ты была со мною!

Фире было безумно жалко Йосэфа, и, прочитав письмо, она решила, что им нужно встретиться. Обида на Залмана не проходила, словно именно он был виноват в их семейных проблемах. Глупец ревнивый! Один раз, ненадолго, она потеряла голову, и поэтому обязана до сих пор терпеть его выходки? Если её подозревают – пусть будет хотя бы причина! Залман травит ей душу, ставит в такое положение, когда она должна вновь и вновь каяться. Фира перестала чувствовать свою вину, в тот момент у неё не было желания смотреть на себя со стороны. Промелькнула мысль, что они с Йосэфом ещё могут быть вместе. Залман уезжать не хочет, а Йосэф – наоборот – стремится в Палестину. Что-то случилось с Фирой, как будто Йосеф не писал, что уезжает с женой, с которой будет столько, сколько даст им Бог. И Фира, не задумываясь и несмотря на поздний час, перезвонила Эмме и попросила немедленно передать Йосэфу просьбу о встрече. Она не спрашивала, как Эмма сделает это в полночь, но на следующий день Йосэф ждал Фиру у Эммы в то самое время, когда Залман, гуляя по городу, обдумывал своё примирение с женой. Проводив подругу в комнату, Эмма деликатно вышла. Но Эмма не была бы Эммой, если бы, умирая от любопытства, не старалась прислушиваться к доносившимся из-за двери словам:

– Я прощался с тобой, а сам надеялся, что ты отзовёшься. Я это чувствовал, когда писал письмо.

– Ты же видишь – я здесь…

Йосэф приложил палец к губам:

– Только это мне и нужно, Фиреле. Одно твоё слово. Теперь я знаю, что делать. Сегодня же скажу Джуди. И мне всё равно, разгорится или не разгорится скандал. Не его я боюсь, а только одного: что ты, как и в тот раз, передумаешь. Обещай мне, что ты не сделаешь этого. А за детей не беспокойся, любимая! Я разберусь с твоим мужем. У меня отличный адвокат, Макс Лангерман. Он сделает всё, что нужно, и дети уедут с нами. Мне рассказывали про твоего сына, что парень просто бредит Палестиной.

Фира почувствовала какое-то странное неудобство. Йосэф говорил то, что она хотела слышать, но почему-то ей перестало нравиться, то что говорил Йосэф. Фира не понимала в чём дело, ей стало холодно. «Он так уверен, – думала она, – как будто я уже всё решила. Ну, конечно, я же сама к нему прибежала. А ведь он не знает, что Лангерман и Залман – друзья».

– Твой муж, – продолжал Йосэф, – принадлежит к очень распространённому типу евреев. Они не хотят покидать свои уютные гнёзда, не желают чувствовать приближения бури, хотя ветер уже дует им в лицо. И тянут за собой родных и близких, когда на карту поставлена жизнь. Это…

Йосэф говорил что-то ещё, но Фира слушала плохо. «Нам понадобится много мужества и сил, – подумала она, – чтобы преодолеть все препятствия, но не в этом дело. Ну, хорошо, мы, в конце концов уедем, и детей заберём: Йосэф наймёт другого адвоката. А Залман? Что будет с ним?» Фира чувствовала, что её решимость слабеет. Упоминание о Залмане вернуло её ко вчерашнему вечеру, когда она упрекала мужа в отсутствии доверия. Выходит, он был прав? Фиру стал раздражать голос Йосэфа, забывшего для чего они здесь и взявшего тон проповедника, она перестала понимать происходящее, но в какой-то момент ощутила полную ясность. Фира поняла то, что подозревала и раньше: она любит двоих и никогда не будет счастлива с Йосэфом, потому что есть Залман. Если она уедет, а с Залманом что-то случится, как она будет после этого жить? Значит, и к Залману у неё есть чувства. С ним она не испытывала то, что испытала с Йосэфом, но никогда не была к нему равнодушна. Вот почему они с Залманом не могут восстановить прежние отношения: в её сердце всё ещё занимает место Йосэф. Боже, как это тяжко для неё, как мучительно любить двух мужчин! Фира никогда не думала, что такое бывает, но это случилось и случилось именно с ней. Она поняла, что несмотря на все свои обещания не сделала окончательный выбор, и выбирать ей придётся сейчас. «Бежать, бежать немедленно, – не давал покоя внутренний голос, – навсегда расстаться с Йосэфом, и если не получается развязать – тогда собрать все силы и разрубить этот узел, который сама же завязала . А его жена, – подумала Фира, – как он её назвал – Джуди? Она-то в чём виновата? Тоже будет страдать из-за меня? Из-за того что я увела у неё из-под носа мужа? И как это он говорит: сегодня же скажу Джуди. Неужели всё так просто? Захотел – женился, захотел – объявил, что уходит к другой. Но если для него это просто, то для меня – нет».

Почувствовав что слишком увлёкся, Йосэф замолчал и положил руку на плечо Фиры. Он хотел её обнять, но Фира отстранилась. Ещё секунда – и Фира бросилась вон, поймав удивлённый, непонимающий взгляд Йосэфа и чуть не оглушив стоявшую за дверью Эмму. Она плохо помнила, как добралась домой. То что произошло казалось нереальным, было похоже на тяжёлый, болезненный сон. Оставалось только ущипнуть себя за руку.

Вскоре позвонила Эмма. Она рассказала, что после бегства Фиры Йосэф некоторое время сидел ошеломлённый. Вид у него был, как у банкрота, как у человека, проигравшего состояние, а потом он встал и сказал: «Она права. А я – дурак и ничтожество». Разумеется, Эмма утверждала, что оказалась под дверью совершенно случайно. Но это было последнее, что интересовало Фиру. Она почувствовала облегчение. Значит у них был порыв – последний порыв друг к другу, какое-то недолгое наваждение, и даже если бы они дали волю чувствам, если бы она вовремя не остановилась, всё закончилось бы так же, как началось, только позже и хуже. Хорошо, что Йосэф это понял. Остаётся пожелать ему счастья, как он сам просил. И всё же – как это жутко быть на шаг от пропасти. Она ведь убеждала Залмана, что ей можно верить – и после всех заверений и слёз бросилась к Йосэфу. Но у неё муж и дети, у неё семья, а Йосэф – попутного ветра его кораблю. Она сама скоро приедет в Палестину, но Йосеф, даже если будет рядом, не должен снова войти в её сердце.

За этими размышлениями Залман и застал Фиру. По дороге домой он нашёл гениальный выход. До окончания гимназии Михаэлю остаётся полгода. Он скажет Фире, что мальчик обязательно должен закончить учёбу. Он будет настаивать, и ей придётся согласиться. Ну, а потом видно будет. Нет, он конечно пообещает, что после того как сын сдаст экзамены, они уедут, но необходимо получить отсрочку. Он не готов сейчас ничего решать.

В эту ночь Залман был особенно нежен, и жена отвечала ему тем же. И Залман и Фира – оба словно вернулись во времена их молодости. С доводами мужа Фира согласилась. Она уже боялась настаивать на немедленном отъезде, боялась, что Залман опять её заподозрит, и выдвинула только одно условие: пока Михаэль учится, продать дачу на Взморье, чтобы потом не терять время. Это не совсем совпадало с планами Залмана, но он сделал вид, что уступает, а затем убедил жену, что продавать дачу нужно ближе к лету, когда цены поднимутся. Разговор идёт о нескольких месяцах – разве это срок? Возразить было трудно, и доктор поздравил себя с тем, что добился хотя бы небольшого успеха. Если б только он знал, во что этот успех обойдётся!

А время шло. После того как Гитлер полностью захватил Чехословакию, несколько знакомых Гольдштейна уехали. Ехали кто куда сумел, а некоторым удалось попасть в Палестину. И был среди них, – кто бы мог подумать! – Хона Данилович, живший с большой семьёй в проходном дворе, в двухэтажном деревянном доме. Данилович, бедный еврей, приказчик в бакалейной лавке, которому доктор иногда помогал и даже лечил бесплатно, неожиданно собрал свои немногочисленные вещи. Однажды утром, выйдя на улицу и привычно направляясь в клинику, Гольдштейн увидел всё семейство Даниловичей возле узлов:

– Что случилось, Хона? Переезжаете?

– Уезжаем, господин Гольдштейн! С Божьей помощью, в Эрец Исроэл. Вы уж простите, за этой суматохой не успел вам сообщить. А вчера заходил, да только никого из ваших не было. Ну, раз уж встретились, давайте прощаться. И приблизив лицо, обдавая доктора запахом дешёвой еды, обильно сдобренной чесноком, жарко зашептал: доктор, дорогой, скоро здесь будет геи́ном.2 Уезжайте и вы, пока ещё можно. Знаете, что сказал Жаботинский польским евреям? «У вас почти не осталось времени, чтобы спастись!».

Гольдштейн не стал спрашивать, кто помог Даниловичу, кто одолжил ему достаточно денег, чтобы обеспечить вьезд в Палестину. Сертификата у него и быть не могло. Он только подумал о том, что у него, у доктора Гольдштейна, есть и деньги и сертификат, а он всё размышляет: ехать или не ехать. "Геином, скоро здесь будет геином!" – повторил он про себя слова Даниловича, и почувствовал беспокойство. Но ведь ничего серьёзного не происходит – тут же начал возражать уверенный внутренний голос. Открой глаза и посмотри! Друзья, знакомые, коллеги – пусть некоторые из них уехали, но большинство никуда не собирается, хотя денег для такого мероприятия у них достаточно. А у других, как и у него самого, сертификат в шкафу лежит. И если кое-кто надумает ехать – это как мелкий камешек, брошенный в воду: волны от него не будет. Если большинство рижских евреев не трогаются с места – они что, все глупцы? Кто стремится уехать? Чаше всего молодые сионисты или такие горемыки, как Данилович. Ему-то что терять? А те, кому есть что терять, пока не спешат. «У вас почти не осталось времени, чтобы спастись!». Паникёры!

В тот же день английский пароход "Манчестер" вышел из устья Даугавы3, и, набирая ход, взял курс на Лондон. Темнело. Латвийский берег удалялся быстро, постепенно сливаясь с горизонтом, и Йосэф, стоя на палубе, уже ничего кроме моря и неба не мог увидеть. Рядом с ним, укутавшись пледом, стояла Джуди. Она что-то говорила, но занятый собой Йосэф отвечал невпопад, и жена оставила его в покое, решив, что взволнованный муж сочиняет стихи. Но Йосэф не думал о рифмах. Им овладела тоска. Он думал об отце, с которым расстался тяжело, о брате, в пользу которого отец лишил его части наследства – но думал о них с болью и нежностью, словно предчувствуя, что никогда больше не увидит родных. Словно догадываясь, что они не успеют постареть и навсегда останутся такими, какими он запомнил их в минуту прощания. Тяжёлые предчувствия томили Йосэфа, но больше всего он думал о Фире. Какой-то вихрь подхватил его, и он готов был броситься в океан, не заботясь о том, как будет выплывать, а у Фиры хватило ума и воли спасти и себя и его. В тот день, вернувшись домой, он сослался на плохое самочувствие и закрылся в комнате. Джуди думала, что Йосэф пишет, а он не мог смотреть ей в глаза. В том, что он не стал подлецом, никакой его заслуги не было. И Джуди, которая его полюбила, которая ему доверилась, которая так много сделала для того, чтобы Йосэфа по-настоящему узнали и оценили, – её он готов был предать самым жестоким и циничным образом. Он, Йосэф Цимерман, который всегда считал себя достойным, порядочным человеком. Два года тому назад, встретив Фиру, он ни на чём не настаивал, дал ей возможность самой решать и выбирать: и в тот момент, когда она хотела уйти от мужа, и тогда, когда решила вернуться. А Джуди? Чем она заслужила страдание, которое он собирался ей причинить?

Фира! Через год после того как они расстались, Йосеф снова встретился с ней. Это было в Нью Йорке. Накануне Йосэф познакомился с Джуди, и она повела его в "Метрополитен". Таких огромных музеев он никогда не видел. Войдя в зал европейской живописи, они остановились у картины Россетти "Леди Лилит", и Йосэф решил, что сходит с ума. Он увидел Фиру. Никакого сомнения не было – Фира смотрела на него с полотна. Сходство было потрясающим с той только разницей, что не разрушительная демоническая сила преобладала у настоящей Фиры, а нерастраченная чувственность, которая смогла раскрыться полностью лишь при встрече с ним, с Йосэфом. Он-то знает, что такое быть на седьмом небе: для него и Фиры оно было на расстоянии ладони. А Джуди – она замечательная, славная и привлекательная, у них так много общего, но того, что было с Фирой, у него с Джуди не было и нет. С ней он никогда не достигал заоблачных вершин, куда они, теряя всякое ощущение реальности, поднимались с Фирой. И всё равно, как он мог даже думать о том, чтобы уйти от этой невысокой преданной женщины? Йосэф оглянулся. Джуди молча стояла рядом, боясь нарушить, как она полагала, его творческое уединение. Он обнял её за плечи:

– Пойдём, дорогая! Уже ночь. Пойдём в каюту.

Через три дня Йосэф, Джуди и семейство Даниловича, доплывшее до Англии в трюме, сошли на лондонскую пристань, а ещё через неделю другой корабль уже вёз их через неспокойные воды Атлантики к берегам Палестины.

1молодёжная сионистская организация

2ад (идиш)

3Западная Двина (лат.)

Глава четвёртая

В июне 39-го Михаэль окончил гимназию, и доктор вспомнил, что одна из первых размолвок с женой произошла у него, когда они обсуждали, в какую школу отдать сына. Фира настаивала на гимназии "Тушия", где обучение шло на иврите, а Залман был категорически против. Он хотел, чтобы Михаэль учился на немецком в гимназии "Эзра". Находилась она недалеко – на улице Бла́уманя. Тогда они серьёзно повздорили, и доктор несколько ночей провёл в кабинете, но Фира не выдержала первой и пошла на компромисс. Михаэля определили в гимназию "Ра́ухваргер", там преподавали на русском и на немецком. К русскому языку у Гольдштейна сантиментов не было, но Фира захотела, чтобы мальчик знал ещё один язык. Пришлось согласиться. Всё это происходило когда-то, а нынешний момент был намного сложнее. Закончилась полученная Залманом у Фиры отсрочка, а он так и не принял решение. Солгав Фире, что он уже дал объявление о продаже дачи, доктор чувствовал себя плохо. И жена и сын, которому даже выпускные экзамены не мешали думать о Палестине, ждали теперь от Залмана активных действий, и он понимал, что ситуация накаляется. С Фирой ещё можно было справиться: после женитьбы и отъезда Йосэфа она не хотела конфликтовать – так во всяком случае казалось, а вот Михаэль…Оба, и Залман и Фира, страшно боялись, что мальчик что-нибудь натворит: ведь он угрожал, что уедет один. Правда, ему пока только шестнадцать, но иди знай: сбежать он всё равно может. Слишком самостоятельным себя чувствует. Поразмыслив, доктор понял, что не остаётся ничего другого, как позвонить Лангерману и поручить ему продать их летний дом на станции Дзи́нтари, но к удивлению Залмана адвоката трудно было поймать. Прошло несколько дней, пока в телефонной трубке не послышался голос Макса:

– Ты что, скрываешься от клиентов? – попытался пошутить Гольдштейн.

Но вопреки обыкновению, Макс на шутку не отреагировал:

– Извини, Залман, – сказал он необычайно серьёзным голосом, – очень занят, времени мало. У тебя что-то срочное?

– Хочу продать дачу. Фира настаивает на отъезде.

Доктор ожидал, что Макс, как всегда засмеётся и начнёт доказывать, что самое умное – сидеть на месте, но адвокат словно задался целью удивлять приятеля и дальше:

– Хорошо, – произнёс он бесстрастным тоном, – у меня уже кое-кто спрашивал. Я с тобой свяжусь.

Озадаченный Залман не сразу положил трубку на рычаг. С Максом явно что-то случилось. Неприятности? Увяз в каком-нибудь деле? Ладно, у ихнего брата, адвоката, чего только не бывает. За дверью ожидали пациенты, и доктор вскоре забыл про Лангермана. Ему нужно было убедить Михаэля и Фиру подождать со сборами в дорогу хотя бы до продажи дачи. Как? А очень просто. Предложить провести остаток лета на Взморье. Последний месяц на даче, а потом…Что будет потом, Залман представлял себе смутно. Он оттягивал отъезд, не решаясь на него, как хирург на рискованную операцию. При этом доктор понимал, что решать придётся всё равно, потому что двигаться одновременно в расходящихся направлениях невозможно. В семье у него опоры нет, с его позицией никто не согласен. Даже Лия, а ей тринадцать, когда Михаэль говорит о Палестине или читает то, что ему пишет Давид, смотрит своему брату в рот. На днях, случайно заглянув в комнату сына, увидел картину: сидят брат и сестра в обнимку, и Михаэль Лие не иначе как про Палестину что-то рассказывает. Он, Залман, конечно счастлив, что у детей такие близкие отношения, но если подумать, что они понимают? В красивой большой квартире, с установленным раз и навсегда разумным распорядком, с книгами, музыкой и вкусной едой, с доброй Мартой, которая не знает, как им угодить, с летним отдыхом в сосновом лесу у моря, с коньками и лыжами зимой. Неужели его наивные дети думают, что у них и там всё это будет? А кто виноват? Конечно, Фирин брат Давид Зильберман, который в Палестине изменил свою фамилию и стал каким-то Ка́спи. Господи, у них там даже иврит не такой. Недавно дедушка, реб Исроэл, решил поговорить с внуком на "лойшен койдеш"1, так они друг друга не поняли. Старик не на шутку вспылил: заявил, что сионисты идишкайт2 за ненадобностью выбросили, что их цель – на Святой земле из евреев гойскую3 нацию создать. И конечно, набросился на Залмана, а он-то в чём виноват? Что ему делать – от семьи отказаться? А шурин, – мысли Залмана снова вернулись к Давиду, – катастрофой пугает, смертью. Думает, что если там, в своём захолустье, занимает какую-то должность в туземной администрации, так всю мировую ситуацию, как на ладони видит. А на самом деле, дальше Средиземного моря не видит ничего.

Пытаясь отделаться от невесёлых мыслей, Гольдштейн решил взять отпуск. Нервы не выдерживали. Одни лишь разборки с Фирой полжизни отняли, а тут ещё сертификат, Палестина. Никуда она не убежит. Отдохнуть когда-нибудь тоже надо.

Но даже взяв отпуск, Гольдштейн чуть ли не через день появлялся в клинике, и однажды в его кабинете раздался звонок. Незнакомый мужской голос сообщал по-латышски, что некий солидный господин хотел бы посмотреть дачу. Доктор ответил, что продажей дачи занимается адвокат Лангерман.

– Адвокат Ра́кстыньш, – извинившись, представился голос. – И́вар Ракстыньш. С 1-го августа все дела адвоката Лангермана находятся у меня. Господин Гольдштейн, что мне ответить клиенту?

Ошарашенный Залман молчал. И только после длительной паузы, сообщив Ракстыньшу адрес и время встречи, спросил у адвоката:

– Что случилось, господин Ракстыньш? Где Макс?

– Я надеюсь, он уже добрался до Лондона, – невозмутимо ответил Ракстыньш. – А вообще-то Макс Лангерман четыре дня тому назад уехал в Америку. Господин Гольдштейн, насколько я понял, вы тоже собираетесь уезжать. Если нужно – я к вашим услугам. Можете не сомневаться: я проработал с Лангерманом несколько лет, и такие, как вы, уезжающие, на особом положении в моей конторе. У меня для вас всегда зелёный свет.

Ракстыньш произнёс эти слова так, чтобы человек на другом конце телефонного провода понял их многозначительность, но доктор думал о другом. Положив телефонную трубку, он долго сидел неподвижно. Лангерман! Лангерман уехал в Америку! И не сказал ему ни слова. Очень на него похоже. Так вот почему Макса трудно было застать, вот почему он так странно себя вёл, когда Залман просил его дать объявление. Делал вид, что по горло занят, а сам сдавал дела Ракстыньшу. И если Лангерман молчал о своём отъезде – причина была. Он никогда и ничего не делал зря. Но если этот Макс, который всех уверял, что уезжать не надо, неожиданно сам уехал – что же всё-таки происходит?

Ответ пришёл через несколько дней: Германия напала на Польшу. Началась мировая война, но в те дни ещё не все это поняли. Не понял и Залман, но зато он понял другое: начавшаяся война меняет дело. Плыть по морю опасно, сообщают, что немецкие субмарины угрожают английским кораблям. А сухопутный путь до портов на Средиземном море в условиях военных действий связан с ещё большим риском. Во всяком случае именно так нужно объяснять Фире, и никакого лукавства здесь нет. А Михаэля надо чем-то занять. Он, по примеру отца, мечтает о медицинском, хочет учиться в Палестине, в Еврейском университете. Ну, с Палестиной придётся подождать, а в Латвии действительно очень сложно: процентная норма, и на медицинский евреев почти не принимают. Даже он, доктор Гольдштейн, вряд ли сможет помочь. Раньше учились заграницей, а сейчас дорога закрыта. Так что же делать? А вот что: взять Михаэля пока к себе. Поработает у отца, присмотрится, а там…Что будет "там" доктор не знал, но он надеялся, что сможет убедить Фиру не трогаться с места. Должна же она понять, что в Европе воюют!

Только убедить Фиру не удавалось. И не потому что Залман не прилагал усилий. Все методы воздействия были испробованы, но Фира не поддавалась, и демонстрировала такое упорство, какого доктор никогда раньше за ней не замечал. Она ясно давала понять, что компромисса больше не будет. Гольдштейн готовился к решающему разговору. Он ждал подходящего момента, и когда ему показалось, что сопротивление Фиры слабеет, решил пойти на приступ.

Поздний октябрьский вечер напоминал о себе мелким дождём, который не прекращался с утра, и, похоже, готовился даже завтра накрапывать на рижские мостовые. В гостиной было полутемно: Фира не любила по вечерам яркий свет. Дома было так уютно и тепло, как бывает лишь тогда, когда за окном плохая погода. Залман, делая вид, что занят в своём кабинете, ещё раз обдумывал разговор. Выждав некоторое время, он открыл дверь: Фира сидела в кресле. Доктор готовился произнести первое слово, но жена опередила его:

– Ты сегодняшнюю газету видел?

Гольдштейн читал только одну газету, самую главную в Латвии: "Яу́накас зи́няс".4

– Нет ещё, дорогая. Я…

Но Фира не дала ему договорить:

– Заключён договор с Россией. Скоро здесь будет Красная армия.

– С чего ты взяла?

– Советский Союз получил право иметь в Латвии свои военные базы, – кивком головы Фира показала на лежащую на столе газету.

Доктор всегда удивлялся своей жене. Любовь к музыке и поэзии странным образом сочеталась у мечтательной Фиры с рационализмом и живым интересом к политике.

– Это значит, – продолжала Фира, не дожидаясь ответа Залмана, – что русские готовятся захватить Латвию. Может быть ты объяснишь мне, наконец, так, чтобы и я поняла: чего мы ждём?

Тон, которым была сказана последняя фраза, не оставлял сомнений: планы Гольдштейна рушатся. Фира настроена решительно, и уговаривать её ничего не предпринимать, означает нарваться на крупную ссору с непредсказуемыми последствиями. А кроме того – что если Фира и в самом деле права? Придут Советы, и закончится эта жизнь, за которую он так цепляется. Тогда вся Латвия станет одним большим лагерем, вроде тех лагерей, которых полно у большевиков. И доктор постарался ответить как можно мягче:

– Мы ничего не ждём, дорогая. Завтра же начнём собираться. Подниекс возьмёт мою клинику. Он будет спорить из-за каждого лата,5 я этого скупердяя знаю, но, в конце концов, договоримся.

– Ты мне уже обещал это, Зяма! После каждого обещания ты начинаешь, или делаешь вид, что начинаешь, а потом каким-то странным образом сворачиваешь свою деятельность! Когда ты уже поймёшь: положение опасное, а ты играешь с ним, как ребёнок с бомбой! Твоя нерешительность с ума сводит! Неужели тебе не ясно, что нет у нас времени! Нет! Нет!!

Фира распалялась всё больше, и Залман испугался: раньше его жена так себя не вела. А если она и вправду чувствует то, что он почувствовать не может? Сбегав за лекарством и заставив Фиру принять успокоительное, Залман поклялся, что через месяц, самое позднее два, они уедут.

Но доктор Гольдштейн недооценил своего коллегу и работника Подниекса. Нутром почувствовав, что времени у Залмана немного, Подниекс выставил свои условия и категорически заявил, что не даст за клинику ни на один лат больше. Сумма была почти вдвое меньше чем та, которую запрашивал Гольдштейн. С этим он не мог согласиться, но Фира потребовала перестать торговаться и немедленно завершить сделку. Она всё больше и больше вмешивалась в дела мужа, пыталась диктовать и каждый день требовала отчёта. Это задевало самолюбие доктора, жену следовало поставить на место, и большой скандал уже был на пороге, когда реб Исроэлу стало плохо. Залман ничего не говорил отцу об отъезде, решил не волновать и сказать позже, но тот каким-то образом узнал и расстроился. Осмотрев старика, доктор помрачнел. Папа давно страдал от грудной жабы, но положение было стабильным, а сейчас оно осложнилось. Зато реб Исроэл был в своём репертуаре. Схватив сына за руку, он слабым голосом начал рассказывать, какие усилия приложил главный латвийский еврей Мордехай Дубин,6 чтобы убедить правительство не пускать в страну сионистского вождя Владимира Жаботинского. Жаботинский собирался выступить перед евреями Риги, чтобы призвать их покинуть Латвию пока не поздно. Отец превозносил Дубина и ругал Жаботинского-смутьяна.

Несмотря на то что доктор делал всё возможное, реб Исроэл с каждым днём чувствовал себя хуже. Теперь он находился в больнице, куда Залман был вынужден заглядывать ежедневно. Фира притихла. Всем было понятно, что сейчас они уехать не могут. Как врач, Залман понимал, что отцу осталось немного, знал, что ничем не может помочь, но, как преданный сын, сидел у отцовской постели.

Через два месяца реб Исроэл скончался. Похоронив отца и отсидев "шиву",7 Залман сказал Фире, что после "шло́шим"8 они уезжают. Он и сам не хотел больше тянуть. Вероятность появления в Латвии сталинских дивизий превратилась в реальность. На основании "договора о дружбе" русские ввели в страну воинский контингент, и Залману пришлось самому убедиться, насколько права была Фира. Наконец-то и ему стало очевидно то, на чём его жена настаивала целый год. Доктор больше не возражал против активного участия Фиры в подготовке отъезда: теперь он сам по собственной инициативе отчитывался перед ней. Казалось, им сопутствует удача: несмотря на категоричность Подниекса, Гольдштейну удалось договорится с ним о приемлемой цене. Адвокат Ракстыньш уже начал оформлять договор, когда не замедлило заявить о себе новое несчастье: поскользнувшись в непогоду на улице, сломала бедро мать Фиры. Уже восемь лет овдовевшая госпожа Фейга жила одна, и хотя кроме дочери у неё никого в Риге не было, ни о какой Палестине она не хотела слышать и отказывалась уезжать вместе с Гольдштейнами. В случае отъезда Фиры мама собиралась переехать в Каунас, где находилась старшая дочь Дина. Муж Дины, человек состоятельный, но грубоватый, умел устраивать дела и пользовался известностью в городе. А пока вся забота о тёще легла на плечи Залмана. Ситуация была серьёзной, стало ясно, что госпожа Фейга пробудет в больнице долго, да и потом не сможет передвигаться самостоятельно. На этот раз уже Фира сказала, что отъезд придётся отложить. Сказала с болью, глядя на Залмана с упрёком:

– Похоже, ты добился того, чего хотел, Зяма.

– Что я хотел? Чтобы твоя мама сломала ногу? Благодаря мне она имеет в больнице самый лучший уход.

– Я о другом. И не делай вид, что ты не понимаешь. Если бы не твои трусость и нерешительность, если бы не твоя ложь, мы давно бы уже были в Палестине.

– Когда я, по-твоему, лгал?

– Когда водил меня за нос. Я-то верила, что ты действительно занимаешься делами, а ты и не думал.

– Я хотел…

– Вот я и говорю: ты добился того, чего хотел.

– Ты считаешь, что я должен был бросить умирающего отца? Или, по-твоему, мы должны бросить твою маму?

– Я считаю, что мы должны были уехать раньше, ты и сам теперь это понимаешь. В таком случае мы не бросили бы своих родителей, потому что у них есть другие дети, которые, как и они, никуда не собираются. Я знаю, что если уеду, никогда больше не увижу маму, а она, ты думаешь, этого не понимает? Но у неё есть Дина, и мама уже готовилась к ней переехать, когда случилась беда. А Давид сколько маму уговаривал? Только она ни за что: здесь родилась, здесь и умру. И твой покойный папа вёл себя так же. Как бы ни были нам дороги близкие, у нас своя жизнь, Залман. Мы должны уехать отсюда как можно скорее. Хотя бы ради детей. Будем с мамой, пока за ней не приедет Дина.

Фира ожидала приезда сестры со дня на день, но проходили недели, а Дина не появлялась. Фира подозревала, что причина не в Дине, а в её муже. Господин Айзексон и прежде не проявлял горячих родственных чувств, и сейчас не собирался этого делать.

– Твоя сестричка хочет спихнуть свою ношу на нас, – заявил он жене, – только я не готов к тому, чтобы твои родственники за наш счёт решали свои проблемы. Мы будем возиться с твоей больной матерью, а они, как свободные пташки – на все четыре стороны. Что им так приспичило? Это всё твой братец, он и на тебя пытался повлиять. Но ты умница, ни о какой Палестине даже не заикалась. Ведь знаешь: где сядешь на меня – там и слезешь.

– У них проблемы, Юда, – оправдывалась Дина. – Они уже всё распродали. – Муж Фиры свою клинику продал. Не забывай, это моя родная сестра. Мы должны им помочь. А вопрос с мамой, мне кажется, давно решён. Мы же договорились с тобой, что если Фира уедет, мама переедет к нам. Что-то изменилось?

– Когда мы об этом говорили, твоя матушка была здорова, а теперь я её, больную, должен взять на свою шею! Сделать из нашего дома амбулаторию! Если бы из всех родственников оставались только мы, я бы не сказал ни слова. Но почему я должен отдуваться, когда твоя сестра в Риге? Ничего у них не скиснет, пусть задержат отъезд! Твоя мама должна быть в таком состоянии, чтобы я мог договориться о её пребывании в приюте для престарелых. Обещаю тебе, что всё устрою и обеспечу ей там самые лучшие условия. Но сестрице твоей придётся подождать, пока выпишут мать из больницы. Тогда мы её заберём.

– Хорошо, – спокойно сказала Дина. – Только заберём её к нам.

– Что?

– А то. Иначе все евреи Каунаса узнают, что Юда Айзексон отказался взять в свой двухэтажный особняк больную мать жены. В приют для престарелых отправил. Ты ведь дорожишь своей репутацией, не так ли? Так я постараюсь её немного подпортить. Ты меня знаешь.

Это была не напрасная угроза. Свою жену Юда знал прекрасно. Она редко повышала голос, но иногда спокойно сказанные ею слова могли быть хуже громкого скандала. Понимая, что продолжение спора грозит ему многими неприятностями, господин Айзексон махнул рукой и вышел из комнаты.

Дина хотела помочь сестре, но не зная, как лучше это сделать, сказала мужу неправду. Гольдштейн не продал клинику, в последний момент остановив сделку. Это вызвало недобрую реакцию Подниекса. Он по-прежнему был корректен и исполнителен, но Залман чувствовал, что Густав затаил злобу. Самому доктору тоже не нравилась эта ситуация. Но больше всего ему не нравилось то, что они повисли между землёй и небом. А тут ещё Дина сообщила, что приедет, когда маму выпишут из больницы. До этого было далеко, но Юда ни за что не хотел забирать тёщу. В Каунасе больница ничуть не лучше, а хлопот с таким переездом куча. Пусть хотя бы сядет в инвалидное кресло.

В инвалидное кресло мать Фиры пересела только через три месяца. 12 июня, забрав с собой маму, Дина и Юда отбыли из Риги в Каунас, а через четыре дня Красная армия вошла в Литву. И уже на следующий день советские танки корежили гусеницами улицы Риги. Ворота, через которые лежал путь на свободу, захлопнулись со страшным лязгом, не давая никому опомниться и что-то понять.

1"святой язык"(восточноевропейский диалект иврита)

2еврейская суть (идиш)

3нееврейскую

4"Свежие Новости" (лат.)

5национальная денежная единица в независимой Латвии

6неизменный глава партии "Агудэс Исроэл" и еврейской общины в Латвии

7семь первых дней траура по покойному

8траурный период, который заканчивается на 30-й день после похорон

Глава пятая

Июньским утром 1940 года Йосэф Цимерман сидел в кабинете заведующего литературным отделом газеты "Давар" на тель-авивской улице Алленби и чувствовал себя не очень уютно. "Давар" – официальный орган сионистского рабочего движения охотно печатал стихи Йосэфа, пока он не принёс в редакцию своё последнее стихотворение "Правда одна". Стихотворение не понравилось, и заведующий литературным отделом Ицхак не стал скрывать своего отношения:

– Не могу понять, дорогой Йосеф, чего тебе не хватает. Публикуем тебя, свою колонку имеешь, а пишешь такое…Ицхак поднёс листок прямо к очкам. В последнее время он стал хуже видеть:

В уме у вас цифры, надои киббуцных коров.

В пути вам не светит сиянье Давидова царства.

В парадных речах, в сочетаньях безжизненных слов

находите вы утешенье своё и лекарство.

Где ваше стремленье, где вечная с родиной связь,

когда, невзирая на павших, бежите вы мимо,

когда, Иудеей торгуя, меняете вы, торопясь,

на дюны приморские стены Иерусалима?

Ваш тлеющий угль одинокая искра огня

напрасно старается снова раздуть для пожара.

Бредёте, как старцы, ногами едва семеня,

и уши не слышат призывные звуки шофара.

У вас не дубы, а кусты полевые растут.

Под своды небес не взлетает ваш дух приземлённый.

И новый стоит истукан под названием труд

в рабочем картузе у вас вместо царской короны.

Из мест обитания ваших Гора не видна.

Мечту подстрелили у вас, будто птицу в полёте.

И правда к вам в дверь не войдёт, ибо правда одна,

и ей не пристало ютиться и зябнуть в болоте.

Тускнеют у вас золотистые нити канвы,

которою бархат священных завес отторочен.

И в гордости вашей бездумно отбросили вы

сокровище древнее в пыль придорожных обочин.

И если в отстроенном заново доме у вас

погаснет свеча, что отцы зажигали упрямо,

что миру покажете, братья? Фальшивый алмаз

из лавки старьёвщика, найденный там среди хлама?

Тогда разметут вас опять по просторам Земли

искать в ней осколки разбитых скрижалей Синая,

за то что под спудом чужого добра погребли

вы правду свою, ей цены настоящей не зная.

Закончив чтение, Ицхак поднял голову и посмотрел на Йосефа так, словно видел его впервые:

– Я был уверен, что ты – сионист. А ты оплакиваешь наследие галута,1 от которого надо избавиться, если мы хотим из старой глины вылепить новый народ, создать современное общество. Нам надо отбросить всё, что напоминает изгнание, всё, что говорит о нашей печальной участи народа-изгоя. Именно в таком духе мы воспитываем молодёжь. Она презирает то, за что цеплялся вечный скиталец, гонимый еврей, а ты это воспеваешь. Короче, Йосеф, я тебя уважаю и как поэта ценю, но такие стихи печатать не стану. Ну, сам посмотри, что ты пишешь: "Иудеей торгуя, меняете вы, торопясь, на дюны приморские скалы Иерусалима". Или вот: "И новый стоит истукан под названием труд в рабочем картузе у вас вместо царской короны". Откуда такое презрение к тем, кто строит эту страну?

– Я говорю не о рабочих, а о том, что идол социализма заменил вам наследие предков, вытеснил национальную идею. Что мы здесь построим, какое общество, если прервётся коллективная народная память, если два тысячелетия между катастрофой Храма и Базельским конгрессом2 выпадут из сознания молодых? Что вы хотите создать, какой новый народ? Без прошлого, без истории? Тель Авив строится, а Иерусалим? Забыт и заброшен?

Ицхак покачал головой:

– Я думал, что Ури Цви Гринберг3 у нас один, а их, оказывается, двое. Это уже много. Остынь. Ты недавно в стране, не всё понимаешь. Идеализм у тебя, романтика в голове. У вас, поэтов, всё просто, а мы здесь фундамент закладываем. Царство Давида, – он усмехнулся, – до него, как до звёзд: световые годы. Да, ты прав, мечты у нас мало, потому что мечтать нам некогда. Если бы мы только мечтали – здесь бы ничего не было вообще.

– Если так будет продолжаться, то через поколение молодёжь станет спрашивать отцов, какой был смысл в создании еврейского государства, – не уступал Йосэф. – Не зная истории нашей борьбы и страданий в рассеянии, не понимая, в чём заключался ужас изгнания, а самое главное, не умея обосновать наше право на эту землю, молодые перестанут понимать, зачем они здесь. Знаешь, я и сам перестану скоро понимать, что здесь происходит. Только ревизионисты могут внятно сказать, каковы наши цели. А от вас не дождёшься.

– Ревизионисты – это еврейские фашисты, Йосэф! – повысив голос, строго сказал Ицхак. – Неужели тебе близки фашистские взгляды?! Впрочем, такие стихи, – он потряс зажатым в руке листком, – наводят на мысль. Но я-то знаю, кто тебя настраивает. Видел статьи твоей Джуди. По сравнению с ней Жаботинский – голубь.

Йосэф встал со стула. Он хотел ответить, поставить Ицхака на место, но внезапно понял, что это бессмысленно. Уже у двери завлит окликнул его. Йосэф обернулся. Ицхак протягивал ему газету:

– Возьми свежий номер. Может, поумнеешь немного.

С газетой в руках Йосэф вышел на улицу. Жаркий тель-авивский день начинался, и уже в десять утра солнце палило неимоверно. Нужно было куда-то себя девать, Джуди работала дома, и Йосэф не хотел ей мешать. Он пошёл в кафе "Арарат" на улице Бен Йегуда. Вообще-то кафе называлось "Эдельсон", но поэту Аврааму Шлёнскому это название не понравилось, и он придумал "Арарат". Под этим именем кафе было известно всей тель авивской богеме, и завсегдатаи шутили, что "Арарат" – это аббревиатура ивритских слов "ани роце рак тэй – я хочу только чай". Такая шутка говорила о более чем скромном материальном положении, но Йосэф имел возможность угощать обедневших литераторов и таким образом заводить связи. Он ещё не знал, что конфликт с редакцией одной из самых важных газет Ишува приведёт к далеко идущим последствиям, и что скоро не Шлёнский и тель-авивские писатели, а совсем другие люди будут в числе его друзей и знакомых.

Шлёнского в кафе не оказалось, зато у окна сидел Йонатан Рато́ш, поэт и, как говорила Джуди, в недавнем прошлом один из главных радикалов в Новой сионистской организации ревизионистов. Даже Жаботинский осуждал его крайние взгляды. Джуди хорошо знала Ратоша ещё по временам совместной работы в ревизионистской печати и однажды познакомила с ним Йосэфа. Тогда они не смогли поговорить, Ратош куда-то торопился, а сейчас, скучая в одиночестве, он сам пригласил Йосэфа за свой стол. После обмена приветствиями и ничего не значащими обиходными фразами Ратош неожиданно сказал:

– Я вижу, ты чем-то расстроен. Случилось что-нибудь?

Йосэф пересказал разговор с Ицхаком, добавив к нему свой комментарий.

Ратош на какое-то время задумался. Потом произнёс:

– Неужели ты серьёзно полагаешь, что нам следует держаться нашего тошнотворного галутного прошлого, о котором мы стремимся забыть? Но если так – что мы делаем здесь? Если будем тосковать о нашей рухляди, нам никогда не создать новую нацию.

– Вот и Ицхак о том же. О новой нации. Но нельзя же выплеснуть с водой ребёнка. Если ничего еврейского у нас не останется, кем мы станем тогда? Если вырвем корни из питавшей нас почвы – погибнем.

– А не думаешь ли ты, что так и должно быть? Что надо начинать с новой страницы, искать наши корни в древних цивилизациях Востока и прежде всего – в ханаанской цивилизации? Или мы и сюда должны тащить Хаима из Шепетовки? Ты откуда родом, Йосэф?

– Из Риги, – почему-то слукавил Йосэф, хотя родился в Двинске.

– Тогда понятно. Ты, как видно, местечкового быта не знаешь, – продолжал Ратош пока ещё спокойно, но уже начиная волноваться, – потому и говоришь о выплеснутом с водой ребёнке. А я тебе вот что скажу: не только можно, а просто необходимо выплеснуть! Кого ты хочешь здесь увидеть?! Еврея в чёрном лапсердаке?! От этих евреев нужно отмежеваться. От них, и от всей диаспоры, которую называют еврейским народом. Но разве это народ? Это растворённые в других народах исповедующие иудаизм группы. Настоящий народ ещё будет воссоздан в этой стране, подлинное название которой Земля Ханаана. Его основой станет единый язык, и мы будем называться "иври́м", ибо мы – потомки древних ивритян: ханаанских племён, говоривших на иврите. Этот язык объединит всех жителей страны, независимо от происхождения и религии. Он и ближневосточная языческая культура должны лечь в основание новой нации!

– А еврейская традиция? Еврейская культура?

– От них нам нужно избавиться! Самым решительным образом! Отделиться полностью, вытравить из души и сердца. Мы были свободным народом, вольными ханааяне́янами, пока нам не навязали угрюмую веру монотеистического иудаизма!

– А разве наши социалисты не делают то же самое? Не отвергают культуру диаспоры?

– С одной стороны похоже. Но знаешь в чём принципиальная разница? Они не отделили себя полностью от евреев, не избавились от еврейской идентичности. И то же самое ревизионисты, в которых я полностью разочаровался. Не понимают и те и другие, что прежде чем строить новое, надо старое полностью сломать. Если мы хотим вернуться к нашим древностям, стать ивритянами, то иудейская традиция – наш враг!

Домой Йосэф явился под вечер. Голова гудела. Он волновался, как воспримет события Джуди, но жена без лишних эмоций выслушала его рассказ. Оба понимали, что если Йосэф не изменит позицию и не вернётся к идеологическим установкам Рабочей партии, его литературная карьера пострадает. Это не грозило материальными затруднениями, но под угрозой были публикации. Джуди работала для "Палестайн пост" и сотрудничала с американскими изданиями, а Йосэфу было сложнее. Идиш остался в прошлом, в Палестине его презирали, а сам Иосэф настолько вжился в иврит, что не только стал писать, но и думать старался на этом языке. Теперь он – ивритский поэт, а печататься где, если монополия у социалистов? Есть газета "Гаарэц", но при новом владельце Гершоме Шокене она всё больше напоминает либеральные еврейские газеты Америки и Европы. Там ещё меньше шансов опубликоваться, чем у Ицхака. Йосэф нервничал, но чем больше он беспокоился, тем спокойнее становилась Джуди. В отличие от мужа, ей было ясно, что нужно делать. Йосэф на правильном пути, но он должен занять более чёткую позицию, должен заявить о себе как национальный поэт. И она ему поможет. Как помогала пережить возникавшие перед ним проблемы. Как помогала, просиживая с ним ночи и дни, овладеть палестинским ивритом. И вот результат: Йосэф написал замечательные стихи. Таких стихов должно быть много.

Задумавшись, она не сразу услышала, что Йосэф сменил тему и рассказывает про Ратоша. Но умной Джуди достаточно было пару минут, чтобы ухватить суть:

– Уриэль, – Джуди назвала Ратоша его настоящим именем, – опасный ренегат, хотя поэт он талантливый. Не знала я, что он настолько изменился. Таким горячим евреем был, только и говорил о том, что надо сражаться против предавшей нас Британии, с оружием в руках освобождать страну. И вот куда докатился. Его идеи безумны, но проблема в том, что часть интеллектуалов и молодёжи к нему прислушивается. Особенно те, у которых, как и у самого Ратоша, иврит – родной язык. Разве не заманчиво: найти лазейку и отделиться от тех, кого преследуют и уничтожают? Нужно противостоять этой антиеврейской идеологии, и твои последние стихи – это как раз то, что требуется.

Она улыбнулась мужу и встала:

– Всё будет хорошо, Йоси. А сейчас – давай пойдём к морю.

Уже выходя из комнаты, Йосэф вспомнил о газете и бросил взгляд на первую страницу. В сводке международных новостей главным событием был разгром Франции, и только в конце полосы шли сообщения об оккупации советскими войсками Прибалтики. «Вот и всё, – подумал Йосэф, – это случилось. А с Фирой что? Уехала, нет? Если б они приехали сюда, он бы знал наверняка: Ишув4 маленький. Значит, осталась там. Бедная Фира!».

1изгнание, рассеяние (ивр.)

2Учредительный конгресс сионистского движения, состоявшийся в 1897г. в Базеле (Швейцария)

3выдающийся еврейский поэт. Разочаровавшись в социалистическом сионизме, стал его непримиримым оппонентом

4заселение (ивр.). Название еврейского национального образования в Палестине в 1-ой половине 20-го века

49 просмотров0 комментариев

Недавние посты

Смотреть все

ОТКРЫТ СЕЗОН ДОЖДЕЙ

Промозглый вечер. Гром ворчит. Похож на дальние разрывы. (Они вписались в общий быт. Их постоянны рецидивы). Дождя хватило на часок. Ну...

ПРАВИТ РЫЖАЯ ВЛАДЫЧИЦА

Рыжий кот - посланник осени - Ходит преданно за мной. Что ж вы, люди, зверя бросили? Не породистый? Простой? \С белой грудкой...

ДОСТИЧЬ ТОЙ ВЫСОТЫ

Достичь той высоты, когда лишь имя Уже волнует, трепет вызывает, Минуты наслажденья предвещает. А каждая минута ощутима. И тянется душа к...

Komentarze


bottom of page