top of page

Сердце Малюты

Александр Андреев




СЕРДЦЕ МАЛЮТЫ


НОВЕЛЛА




Песен старший копщик Серафим не знал и знать не хотел. Но после добрых дневных трудов, закопав покойника-другого, да выпив хорошенько водки, любил Серафим попеть на славу. Поставит со стуком на лавку пустой стакан, тряхнет светлыми кудрями, скажет: «а-а!», да и начнет на это самое «а-а» выводить звонким тенором всякие рулады, бог весть откуда залетавшие в его хмельную голову. Получалось красиво, словно песнь ангельская, вот только о чем? В мудреных переливах его голоса из известных слов понять можно было только два: «ой» да «ай». Но отчего-то сегодня в напевах его, нет-нет, да слышалось: «Ку-у!.. Па-а!.. Ла-а!.. Купола-а, ой!.. Ай-яй, купола-а!..»

– О чем поешь? – без особого интереса осведомился собутыльник его и напарник, копщик Федор. На такой вопрос Серафим отвечал всегда одинаково:

– Да я просто… летаю. Летаю я.

Как и всему кладбищенскому персоналу, ответ сей копщику Федору хорошо был известен, но приспичило ему копнуть глубже:

– А на хрен тебе летать, Серафим? Чего летаешь-то?

– А что ж лучше, Федя? Купола вон те золотые сверху бы увидать. Снизу-то они – будто сердца перевернутые, а сверху – какие они, вопрос? Какими те купола птица видит?

– Какие на хрен сердца? Чудён ты, Серафим: купола на церквах на лук похожи, больше ни на что. А летать человеку незачем. Ты вон со всех работ повылетал. Инженером, говорят был, если не врут, а теперь вот – гробокоп. И как это ты так долетался?

– Это, Федя, очень просто: я всю жизнь – что думаю, то и говорю, вот и повылетал отовсюду. И вышло, что гробокопство для меня – дело самое подходящее. Тут я хоть покойнику могу говорить, что думаю: ему по барабану. И не донесет никому.

– И чего ж ты такое все думаешь? А, Серафим?

– Сказать тебе, что я думаю? А не пожалеешь?

– Да известно и так, чего ты думаешь. Ты думаешь, что кругом – одно говно.

– Ну почему ж так? Вон купола золотые – хороши как! Горят себе на солнышке!

– Нет, ты думаешь, что все люди – говно.

– Кроме тебя, Федя.

– Ладно, Серафим, хорош врать-то! Я и без тебя знаю, что я – говно.

– Вот за это тебя люблю: я же, Федь, тоже – говно. Выпьем за это.

– Нет уж… лучше пить за то, что все – говно…

И тут, совсем близко от них, на крашенную серебром оградку села большая важная птица, совершенно черная от клюва до коготков. Басовито покаркав и возбужденно помахав крыльями, птица резко повысила тон и как-то пискляво проскрипела что-то похожее на «лиха вы не видали». Серафим и Федор застыли со стаканами в руках. Птица улетела.

– Это не ворона, – веско заметил Федор. – Это – самый, что ни на есть ворон, да только в Москве они не водятся.

– Выходит, завелись… Выпьем, Федя, за то, что, может, не все люди – говно, а?

Взяв пальцами с расстеленной на лавке бумаги кусок сала, Серафим зажевал выпитое и продолжал:

– Может, Федь, есть все же хорошие люди – хотя б из тех, кто ничем не заведует и никому не начальник? Потому что в начальниках, Федя, точно – одни сволочи.

– Что, все-все?

– Все, Федь, снизу доверху.

– Да почему?

– А так человек устроен. Удержаться не может.

– Ты про что, Серафим? От чего удержаться-то?

– Да ни от чего не может, Федя, человек удержаться. Если уж ты чем заведуешь, то тебе есть, что украсть, а удержаться не можешь. Если ты кому начальник, то тебе есть кому власть показать, есть кого мордой об стол шарахнуть, а удержаться не можешь. Корысть да власть – это, Федя, чувства такие сильные, что человек против них – пузырь пустой! Корысть да власть – вот, что от человека остается, когда он в начальниках хоть чуток побудет. Чего далеко ходить: что директор кладбища с каждой новой могилы деньжищи огребает немеряные, это любая дура-ризничая в нашей церкви знает, про то и говорить не надо. Но ведь взять даже расплюгавого комендантишку, что нам с утра инвентарь выдает, так и тот норовит с тебя хоть поганый рубль содрать, если хочешь, чтоб у твоей лопаты штык на черенке не болтался. Целый день, гад, сидит на толстом заду, не потеет, не пылится, только щеки раздувает перед нами! Он же – начальник, он над сараем поставлен! А подумай, Федя, о тех, кто над директором кладбища стоит? А о тех, кто над ними, и выше, и выше?.. А? Что скажешь?

– А ничего не скажу. И ты бы не болтал. Могут ведь и с кладбища попереть.

– Ну, куда ж дальше кладбища-то, Федя?

– Есть места, сам знаешь.

– Ну, разве что ты на меня донесешь, а? Что молчишь? Не молчи, Федя, давай, донеси на меня, будешь сам старшим копщиком: расценки повыше – водки побольше.

Федор обиженно скосился на пустую бутылку, встал и, не сказав ничего, ушел. Серафим доел сало и тоже побрел к выходу. Рабочий день завершился обычным порядком.


Сидя в автобусе, он в тысячный раз за свою жизнь злился на собственную пьяную болтовню, зная при том отлично, что поделать с собой ничего не может. Сошел на остановку раньше – купить еще водки. Зайдя за магазинчик, присел на край скамейки на детской площадке, с хрустом свинтил пробку, запрокинул голову и вылил себе в глотку чуть не полбутылки. На спинку скамейки, с другого ее края, опустился черный ворон. Серафим с прижатой к груди хорошо початой бутылкой уставился на ворона и смотрел на него не отрываясь. Ворон, в свою очередь, не отрываясь, смотрел на Серафима. Разница была лишь в том, что Серафим моргал, а ворон – нет. Глядя на Серафима можно было подумать, что он перестает понимать, кто ворон, а кто – Серафим. Глядя на ворона такого подумать было никак нельзя. Тем более, что ворон вдруг взял, да и улетел, что не заключало в себе ничего удивительного. Удивительное же случилось с Серафимом.

Он вдруг понял, что летит. Да, он летел! Он летел все выше, поднимаясь над домами, дворами и куполами, уже не похожими на перевернутые сердца, а больше на огромные золотые капли, словно с неба кто-то плакал золотом на город. Он сделал круг и, вернувшись, увидел внизу самого себя. Да, ясное дело, это он сам и есть, старший копщик Серафим, сидит на скамейке, уставясь в одну точку, с бутылкой в руке. Бутылка наклонилась, и водка льется на землю…

Дальше началось несусветное. Серафим бросил бутылку в песочницу, и нетвердым шагом направился почему-то к канцелярскому магазину. Оттуда вышел он с большой тетрадью под мышкой, упихивая в карман горсть авторучек. Запершись в своей квартирке, Серафим высыпал на стол авторучки и принялся что-то быстро писать в новой тетради. Он писал и писал, как заведенный, не останавливаясь и не понимая, что и зачем он пишет, пока сон не принудил его упасть головой на тетрадь. Очнувшись, он понял, что проспал работу, и что ему наплевать, но не понял, почему спал за столом, и почему перед ним тетрадь, исписанная явно его же рукой. Наконец, открыл он первую страницу.

«Дело в том, что я – ворон, – такими словами начиналась рукопись, – а имя мне Савва. Так поименовал меня, еще вороненком, первый мой хозяин, он же последний – боярин Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский. Хозяин мой был любимейшим из любимцев царя Ивана Васильевича, прозванного Грозным, а заодно и Великим – за великое умение нагнать страху на великое число народа. Делал это царь Иван с одной благородной целью: искоренить измену в государстве, то есть, проще говоря, измену государю, за которой государева смерть последовала бы естественным, то бишь насильственным порядком. Вездесущий призрак измены угнетал разум Ивана Васильевича постоянно и мучительно, а потому с теми, в чьей верности сомневался он реже, ласковость его бывала чрезвычайной. К примеру, малорослого хозяина моего Григория Лукьяновича Скуратова государь в благостную минуту прозвал Малютой, и нежное прозвище на века приросло к самому выдающемуся из всех палачей всех времен. Нежность царскую Малюта заслуживал чаще прочих, ибо не зря возглавлял «высшую полицию». Был он большой мастер на любимое государево дело: искоренять измену. Цареву ласку отрабатывал он честно, денно и нощно нашептывая господину своему имена изменников, мечтающих «извести царя». А так как государь со страху верил, что изменником может стать любой, то и Малюте верил, как самому себе – тем охотнее, чем больше изменников обнаруживалось. И с милостивого царева дозволенья запытал Малюта до смерти тьмущую тьму народу, а еще более отдал на лютую казнь признавшихся в черных умыслах, какие им и не мерещились. И столько искоренилось тогда измены, что близился уже и полный ее конец. Но на тридцать третьем году славной жизни настал конец самому Малюте, и дело великое так и не доделалось…»

Серафим перевел глаза от тетради на окно, за которым мелькнули черные крылья.

«Это мой почерк!» – изумлялся Серафим. «На кой хрен я это все писал, даже и спьяну? Почему я – ворон? А если я и ворон, почему прожил такую гребаную уйму лет?»

Тут вспомнил он ясно, как летал вчера над куполами, и, обхватив голову, взялся читать дальше. Ворон Савва пересказывал вкратце свою беспримерно долгую жизнь на двух с лишним десятках листов, а на последней странице, на которой спал до утра Серафим, нашлось и разъяснение. По написанному выходило, что, живя так долго, на третьей сотне своих лет Савва обнаружил в себе чудесную способность. Своим незаурядным вороньим умом ухитрялся он входить в ум сильно пьяного человека и управлять им. И тогда пьяный человек, подчиняясь воле Саввы, вытворял странные штуки, совершал необычные для себя поступки и при том видел глазами Саввы.

«Если поверить, что это возможно, – мыслил Серафим, – то понятно, почему я летал над куполами, покупал тетрадку и полночи писал, что я ворон. Но ведь так и было! И что мне остается, как только верить?.. А полетать бы я не прочь и еще разок-другой».

И вновь – взмахи черных крыльев за окном! Серафим поспешил открыть раму и выглянул: никого и ничего. И вдруг: едва успел он отпрянуть от планирующей прямо на него черной птицы, как ворон влетел в окно! Приземлясь на раскрытую тетрадь, он раз-другой постучал в нее клювом. Остолбеневший Серафим не сразу понял, что ворон указывает ему на еще не прочитанную им маленькую приписку в самом низу последней страницы: «Ворон Савва нуждается в услугах копщика. Вознаграждение – старинный клад».

Становилось интересно. Серафим не раз слыхал о кладах, спрятанных в могилах, в гробах, в старых надгробиях, которые почему-либо раскалываются, а из них так и сыплются золотые червонцы. Он всегда мечтал найти клад. Его, можно сказать, преследовало предчувствие клада, и оттого работал он азартно, когда не мешало похмелье. Неужели мечта сбывается? Неужели эта уму непостижимая птица приведет его к сокровищу?

– Ты Савва? – спросил он и немедленно получил утвердительный ответ в виде картавого уханья, кивков, вытягивания шеи и щелканья клюва. Осторожно протянув руку, он погладил ворона, не выказавшего ни малейшего испуга.

– Ладно, Савва, выкладывай. Что надо сделать?

– Водка, – вполне отчетливо проскрипел Савва.

– Хочешь сказать, что надо напиться, чтобы опять писать под твою диктовку?

– Крух! Крух! Крух!

– Ладно, схожу в магазин. Ты как, здесь обождешь?

В ответ Савва махнул крыльями так, словно пожал плечами: «Зачем это?» И вылетел в окно.


Двух стаканов без закуски оказалось достаточно, чтобы Серафим почувствовал неудержимую тягу к литературному труду. Фразы входили в голову легкими толчками, будто кто-то копался в мозгу мягкой лопаткой из птичьих перьев.

«Горько горевал по убитому любимцу царь Иван, – писал Серафим. – И всех, кто гибели Малютиной мог быть причиной, а равно и тех, кто не мог, общим числом около ста, велел царь подвесить на вертелах и лично присматривал за их зажариванием. Сие, впрочем, хорошо известно, но мало кто знал и тогда о том, про что нынче не ведает ни одна душа, кроме меня, ворона Саввы.

Подобно многим властителям, великим и грозным, привержен был Иван Васильевич тайным наукам, с помощью коих намеревался жить вечно и править столько же. По наукам таким имелись у него свои секретные советники, умудренные не только по части бессмертия, но и во многих иных тайнах, за знание коих полагался костер. Один из тех советников умел посредством особой печи сжечь любую дрянь до такой меры, что оставался от той дряни камешек твердости чрезвычайной, ничем не сокрушимый, словно алмаз, и даже тверже. И вот, чтоб обессмертить на века самое верное сердце, какое изведал на жизненном пути царь Иван, повелел он обратить в такой камешек сердце Малюты.

Много дров пошло на это святое дело, месяца три работала особая печь, и получил царь заветный камешек, выжженный колдуном из пепла сердца Малютина. Камешек тот кощунственно поместил Иван Васильевич в дароносицу, повелев надлежаще закрепить его внутри. В той золотой царской дароносице, инкрустированной рубинами, всегда хранились освященные просвирки и вино, дабы великий царь, почитавший себя первейшим из священников, мог, когда ему вздумается, совершать таинство святого причастия над своими приближенными. При том приумножал царь кощунство свое еще и словами: «причащается раб божий тела и крови Господа нашего, а паки и верного сердца Малютина».

По смерти же Ивана Васильевича дароносицей с сердцем Малюты владели поочередно разные цари. Непонятной силой притягивала, привлекала она сердца царские. При всем отвращении к памяти Малюты Скуратова, ни в какую не желали государи московские расстаться со страшной реликвией. Но затем унаследовал ее царь, известный особой богобоязненностью. Устрашась соблазна, источаемого дароносицей, он призвал к себе святого провидца. И старец сказал царю: «Дароносица осквернена великим кощунством. Сердце дьявола, изъятое из человечьей плоти, смешано было со святыми дарами, и притом словесно приравнено к телу и крови Господа. И дьявол возликовал и вселился в дароносицу, и наполнил ее злом. Избавься от нее, государь, пока не явились беды великие».

Государь послушался старца, и дароносица с несокрушимым камешком была захоронена глубоко под землей, а где – известно теперь одному мне, ворону Савве. Но так долго живу я на земле, что чую, чего никто не чует: живо сердце Малютино. Тлеет в камешке адский огонь, и незримо восходят из-под земли дымы ядовитые, и никакая толща могильная не заслонит людей от сердечной отравы, от извечного проклятья – доносов, пыток и казней, свершаемых ради сохранности государей и их неправд. Савва должен забрать камешек. Пусть копщик извлечет его и отдаст во́рону, а себе заберет золотую дароносицу, инкрустированную рубинами».

Дописав до приятных условий, на которых его нанимали, Серафим перестал чувствовать толчки в мозгу и тут же уснул, как в прошлый раз, только теперь увидел он яркий сон. Да и вправду ли он спал? Не совсем похоже это было на сон, при том даже, что Серафим летел. Он летел над Москвой, рдевшей в лучах заходящего солнца. Глаза его, вооруженные птичьим зрением, ясно различали с высоты знакомые и незнакомые здания, перекрестки, дворы и даже лица. Слева темно и бархатно зеленели Сокольники. Справа вдали пламенело закатом большое водяное зеркало: где-то там прятался Серебряный Бор. Купола, купола, купола… Счастье, словно встречный ветер, так и задувало в сердце. Прямо по курсу маячил Кремль…

Вдруг стал он почти что падать, перехватило дух от летящих навстречу крыш, стен, окон. Затем полет выровнялся, замедлился и, наконец, прекратился вовсе. Серафим очутился перед окном чьей-то кухни на девятом этаже. Прямо под ним был наклонный оконный отлив из алюминия, на котором чернели две четырехпалые птичьи лапки. Сразу за задними коготками, цеплявшимися за край отлива, уходила вниз отвесная стена, и смотреть туда Серафиму не нравилось. Зато понравилось ему подглядывать в окно. За кухонным столом с начатой бутылкой портвейна сидел и писал никто иной как копщик Федор. Легко различая каждую букву изумительной вороньей сетчаткой, Серафим прочел корявые строки Фединого сочинения: «Хочу сообщить, что старший копщик Серафим делал при мне оскорбительные намеки в адрес руководства кладбищем».

«Молодец Федя, быть тебе старшим копщиком», – ничуть не огорчившись, подумал Серафим и полетел дальше… Вот и Кремль. Иванова колокольня проплыла будто под самой грудью – казалось, поранит золотым крестом. Купола!.. Над Архангельским собором Серафим повернул вправо и теперь летел вдоль реки, но, не достигнув самого широкого, нового купола, взял еще правее, к Пречистенке. В тихом переулке, во дворе, укрывшемся за каменной оградой с железными воротами, он опустился на голову глубоко задумавшегося голого мужчины из черного мрамора, что сидел, подперев рукой подбородок перед неработающим фонтанчиком. Рядом располагалась распаханная клумба с беспорядочно набросанными сверху досками. За высокими деревьями проглядывал старинный особняк, крашенный в голубое. На противоположном краю бассейна, выставив голую коленку стояла девушка с кувшином на плече. Она была из белого мрамора и смотрела на мыслящего человека с улыбкой, с какой смотрят на дурака. У Серафима заныло в груди – так похожа она была на давным-давно бросившую его и незнамо куда сгинувшую Марию.

Скрипнула дверь сторожки, смотревшей другой стеной в переулок. Из двери явился бородатый, патлатый парень, то ли в юбке, то ли в фартуке до полу – то ли монах, то ли полоумный художник. Глаза прятались за темными очками, на лоб надвинут был козырек бейсболки. Из всего лица для обозрения оставался сизоватого оттенка носик. Приблизясь вплотную, сторож оглянулся на голубой особняк и заговорил очень тихо.

– Здравствуй Савва, – начал он, не поднимая головы, явно не желая афишировать свою личность. – Я все приготовил, как ты сказал. Клумбу заразил, цветы завяли, новую землю привез, разрыхлил; с покупкой семян буду тянуть, как смогу. Если меня сейчас слышит тот, кто должен все сделать, то пусть запоминает. Работать придется ночами, при фонаре. К утру яму надо прикрывать досками, а землю свозить на тачке в дальний сарай, потом придется все засыпа́ть обратно. Приходить нужно через четверть часа после полуночи. В сторожку у ворот не звонить ни в коем случае, а позвонить в подъезд большого серого дома напротив через переулок. Там есть кнопка вызова консьержки. В микрофон сказать, что пришел Серафим. Она выйдет и проведет ко мне в сторожку, у нее есть ключ. Инвентарь я выдам. Я сделал, что мог, Савва. Все так?

– Крух! Крух! Крух! – был ответ. Захлопали крылья, и Серафим стал подниматься над пречистенскими закоулками. Но то ли самому ворону понравилась улыбчивая мраморная девица с кувшином, то ли как-то угадал он сердечную тоску копщика, а покружил немного Савва над двором, дав и Серафиму налюбоваться…


На третью ночь, на пятиметровой глубине штык лопаты ткнулся в старинную кирпичную кладку. То был толстый свод подземелья. Сторож, впрочем, был о том предупрежден Саввой, и надлежащий инструмент был наготове. По счастью, глубина укрепленного досками колодца кое-как заглушала грохот ударной дрели. На пробой ушла еще одна ночь. Зато на следующий раз оставалось лишь вставить в пролом лестницу и…

Спустившись, он оказался в подземном коридоре, наполненном предметами, от вида которых по хребту полз мерзкий холод. В одну сторону коридор сужался, в другую – расширялся. Нужно было идти в сторону расширения – так велел Савва в своем послании трехдневной давности. Фонарный луч вырывал из тьмы то обрывок цепи, то полуразваленную печь, то странной формы щипцы, то кучку костей, то прогнившие доски с круглыми отверстиями – вероятно, для рук и ног человеческих. В том, что это – пыточный подвал, сомнений быть не могло.

«Чего только земля не прячет, чего не хранит!» – размышлял Серафим, осторожно ступая по неровному полу среди жутких железяк и деревяшек. «Из чего только купола не растут!.. Но почему же это, интересно знать, тот богобоязненный царь именно сюда запрятал сердечко милого человечка? Не иначе как посочувствовал царь милому-то человечку, чтоб поприятней его сердечку в камушке отдыхалось – в привычной-то обстановке: все поближе к любимым щипчикам, цепочкам, да колышкам – все как-то веселее. Серафим сам, вопреки обстановке, весел был так, как не бывал уже давно. «Да, видать, посочувствовал ему царь. Ох, посочувствовал государь!»

Веселье это нашло на кудрявого копщика с самой первой ночи его новой работы. Когда из подъезда большого серого дома напротив вышла к нему консьержка, сердце его подпрыгнуло, хоть и не сразу поверил он своим глазам. Темно было, да и постарела она. Он никогда не называл ее уменьшительными именами, а всегда только Марией. Произнося это имя, он всякий раз чувствовал странный тонкий озноб где-то в области затылка, и боялся потерять это наслаждение, сказав что-нибудь вроде «Маша» или «Маня». Вот и сейчас, словно легонько шевельнулись волосы:

– Мария…

Она молча пересекла переулок, направляясь к чугунным воротам аквамаринового особняка, отперла сторожку и только тогда сказала:

– Я так и боялась, что Серафим – это ты, не дай бог, окажешься.

И все. И пошла обратно, и крепко защелкнула дверь подъезда. А тут уже и сторож бородатый в юбке… И все равно стало хорошо Серафиму. Каждую божию полночь, пятый уже раз виделся он с Марией, не слишком-то спеша окончить свои труды. Во вторую полночь Мария не вымолвила ни слова. В третью же был целый разговор. Он сказал:

– Возвращайся ко мне, Мария.

– А кто ты, Серафим? Ты копаешь ямы, и от тебя пахнет водкой. Кто ты?

На это отвечать было нечего. Знала ли она, где и для кого он копает ямы?.. Сутки не брал он в рот спиртного, и в четвертую полночь спросил:

– Если от меня никогда не будет пахнуть водкой, ты вернешься ко мне?

– Зачем, Серафим? Ты хочешь дать клятву? Разве можно давать клятвы? И разве можно в них верить?

И все равно ему было весело – просто от того, что он нашел Марию… «А ведь точно: посочувствовал царь тот Малюте покойному. Ясное дело! Все они сочувствовали. Никто из царей-государей не хотел расстаться с Малютиным сердцем, потому что всем им Малюта нужен. Никакому государю без Малюты не обойтись. Какая ж власть без Малюты? Разве что Его власть как-то по-другому устроена?» – он поднял глаза вверх, посветив туда же фонариком. Ничего не узрев на потолочных сводах, кроме копоти да плесени, в который раз убедился он, что верить во власть божественную никак не может. Ему стало любопытно, а Мария может? О таком они не заговаривали никогда. Вот бы сейчас спросить ее… Верит ли она, что человеком может управлять что-то доброе? Хоть изредка? Или желать добра человек умеет только себе? Да, себе и только себе. Все прочее – болтовня. Правда, и себе добра желать можно по-разному: не обязательно так, как копщик Федя. Но таких Федей – пруд пруди. За прибавку к жалованью он тебя спокойно отправит на дыбу. Ведь живи я в другое время – вон хоть бы тогда, когда здесь жил и работал тот милый человечек, который сейчас в камушке отдыхает… Где он, кстати, этот ковчежец с рубинами? Ох, мать твою, Савва же велел шаги считать!

Серафим вернулся к исходной точке под проломом и принялся отсчитывать шаги. На девятнадцатом остановился, посветил во все стороны. И вовремя: слева, как и было обещано, в полу угадывалось углубление, похожее на маленькую могилку, а в ней – маленький гробик – похоже, бронзовый. Смахнув пыль, он обнаружил на крышке латунные буквы, вырезанные прихотливым старинным шрифтом: «С» и «М». Сердце радостно стукнуло: конечно же, буквы означали «сердце Малюты»! Клад был близок, если ворон не наврал, что не похоже. Крышка, впрочем, не открывалась, и надо было идти за дрелью: не тягать же бронзовый сундук наверх. От сторожа в юбке ждать помощи было нечего: тот, скорей всего уже бухой, да и предупредил он Серафима с самого начала, что замкнутые помещения переносит плохо. «Как же ты в гроб ляжешь?» – спросил веселый копщик. Сторожу шутка не понравилась. Да и потом… после всего, что Серафим узнал сегодня…

А узнал он сегодня, в пятую полночь, немало: разговор случился уже настоящий. Едва увидев Марию, выложил он ей про себя сразу все. И, не дав ей раскрыть рта, объявил, что с кладбищем покончено, поскольку скоро он разбогатеет, и сможет Мария зажить с ним совершенно счастливо. Словам его Мария почему-то значения не придала никакого. Похоже даже было, что слов тех она и не слышала вовсе, поскольку не слушала.

– Я думала вчера, – сказала она. – Я долго думала. Ну вернусь я к тебе, и что будет хорошего? А ничего. Мы столько были врозь, что совсем уже другие оба. Мы друг друга не знаем. Ты – пьющий могильщик и, небось, думаешь, что недостоин меня? Да может, это я тебя недостойна. Хочешь скажу? Я натурщицей работала, с художниками путалась. Девушку с кувшином видал? Ее с меня лепили. Потом вот с этим сошлась, с Пятаковым, помог он мне, в консьержки меня рекомендовал. Жениться звал, да я не хочу. Так к нему хожу, по ночам, в сторожку вот в эту. Все чушь, Серафим: замужество, любовь… Чушь!

– А Пятаков – тоже художник?

– Никакой не художник. Семинарист бывший. Прогнали за пьянство и блуд.

Проводив взглядом Марию, Серафим с минуту переваривал услышанное, стоя на пороге сторожки, потом чему-то засмеялся, зашел внутрь и спросил:

– Если не секрет, тебя как зовут?

– Максимилиан Пятаков.

– Так уж и Максимилиан?

Ответа не было. Серафим удивился себе: ни злобы, ни огорчения, ни ревности – ничего такого он не чувствовал. Он нашел Марию. Все остальное пустяки. Смешно было б, если б такая краса за столько лет никого себе не завела. Этот Пятаков, конечно, странная пара для такой женщины, ну и черт с ним. Теперь все изменится. Никаких Пятаковых. Марию он больше от себя не отпустит. Он сделает для нее все. Она его любит, он же знает. Ну конечно, она его любит! Просто она устала…

С бронзовым гробиком дрель разобралась скоро. И вот оно, под фонариком, сверкающее рубинами чудо: размером с книгу плоский золотой шкафчик с дверцей, в виде храма с куполком. За дверцей было пусто. И где же чертов камень? Где сердце Малюты? Да вот оно: внутри, под самой макушкой с крестиком, впаяна была крохотная серебряная держалочка, тремя лапками сжимавшая малюсенький темный камешек.

– Привет, Малюта! Я тебя позже отковыряю, тут несподручно.

Поздно спохватился Серафим, что не взял в подземелье свой рюкзак, валявшийся в сторожке, и придется теперь этакую красоту выставлять на обозрение сизоносому Максимилиану Пятакову. Одна надежда, что дрыхнет уже. Но тот почему-то не дрыхнул, и даже очки снял, уставясь маленькими глазками на сокровище. Серафим сел и, зажав коленями раскрытую дароносицу, принялся осторожно орудовать кончиком ножа. Сторож поставил на стол бутылку и две стопки:

– Обмоем клад?

– А яму обратно землей засыпать кто будет? – не подняв головы, спросил Серафим.

– Это – ваша часть. Я связь обеспечиваю, – и сторож опрокинул в себя стопку.

– Это какую связь?

– С Саввой. Кто-то должен быть пьян, чтобы получать письменные указания.

– Что, регулярно получаешь?

– Более или менее.

– И какие же указания?

– Савва где-то задерживается и очень просит вас быть дома к рассвету, чтобы передать ему реликвию.

– Сейчас светает рано. Яма большая, земли много, до рассвета один не управлюсь.

– Придете завтра еще раз.

– С радостью. Могу еще и послезавтра.

– А вот этого не надо.

– А не сообщал ли тебе Савва, в какую помойку он думает закинуть реликвию?

– На околоземную орбиту.

– Это шутка?

– Нет, Савва договорился. У него большие связи. Он пронесет реликвию в своем зобе на частный космический корабль. Старт на днях.

– Ну, Савва!

Камешек, наконец, вынулся. Обернув реликвию бумажкой и спрятав в кошелек, Серафим полюбопытствовал:

– А что за дела у тебя с Саввой? Что тебе с этого?

– Выпьем?

– А не выпью, не скажешь?

– Не скажу.

– Ладно, наливай.

После четырех стопок выяснилось, во-первых, что «Максимилиан» – ни что иное как сокращенное «Максим Емельяныч», а во-вторых, что Пятаков – человек бескорыстный и помогает ворону Савве исключительно ради процветания человечества. Глазки сторожа при этих словах не в первый уже раз украдчиво пробежали в сторону Серафимова рюкзака, в котором теперь пряталась дароносица. Заметив, что взгляд его перехвачен, Пятаков спросил с предельным равнодушием:

– Что думаете с этим делать? Из чистого любопытства спрашиваю.

– Думаю жить на это, Емельяныч. Если это удовлетворит твое чистое любопытство.

– И вы не хотите сдать ваш клад?

– Нет, не хочу.

– А если узнают? Если сообщат?

– Ты что ль сообщишь?

– Ну зачем же?.. – опустил глазки сторож.

– И точно: зачем тебе про меня сообщать, если я могу сообщить про тебя?

– Да ладно, будет вам, мы свои люди.

– Еще бы! В доску!

– Но как-никак… клады, да еще и – исторически ценные, принадлежат государству.

– А что-нибудь не принадлежит государству? Я сам принадлежу государству. И ты – тоже. Государство – оно, что хочет, то с нами и делает. Нет что ли?

– Ну зачем же?.. Бог, как-никак, одарил человека свободой воли... К тому же вам по закону полагается четвертая часть стоимости клада. Думаю, это хорошие деньги.

– А я и не жадный. Я бы сдал, если б верил, что мне что-то отдадут по закону.

– Но вы не верите?

– Ни минуточки. Стоимость напишут такую, что я получу на пару литров водки, а на остаток от моей настоящей четверти кто-то будет пить коньяк до гробовой доски.

– Ну, это уже, что называется – перебор…

– Нет, это называется... А-а-а, – вдруг запел Серафим. – Паа-саа-чуу-встваа-ваал… Паа-саа-чуу-встваа-ваал гаа-суудаарь… Оой, паа-саа-чуу-встваа-вал… Оой гаа-суу-дарь…

– Вы с ума сошли?! – шипел Пятаков. Но напрасно: Серафим пел.

– Да прекратите же, сюда сейчас сбегутся! – умолял сторож.

– Кто сбежится? – Серафим засмеялся. – Уж не государи ли какие сбегутся? Это было б очень страшно. Пойду-ка я лучше землю убирать. Время еще есть.

– А петь во дворе не будете?

– Ну что ты! Еще народ проснется. Я только для тебя пел, для милого человека.

Закидав пролом досками, Серафим побрел к дальнему сараю за тачкой, как вдруг ухо его уловило щелчок. Очень быстро подумав, он рванул бегом к сторожке. Дверь со двора оказалась запертой, чего прежде не случалось. Он постучал кулаком, но в ответ – лишь еще один щелчок, гораздо тише: уличная дверь! Он понял, что попался, как ребенок, и что рюкзак его, конечно же удаляется от него со скоростью человеческого бега. Что делать? Каменная ограда высока даже для его роста. Ворота – еще выше, но, по счастью, железные листы створок укреплены решеткой, и есть за что зацепиться хоть как-нибудь…

Когда Серафим спрыгнул на тротуар, человек, бегущий по пустому освещенному переулку, был еще виден, но шансов догнать его почти не оставалось. Хотя и двигался тот человек по прямой, но возможностей свернуть и пропасть из виду было у него предостаточно. Так и случилось. Перестав видеть цель, Серафим остановился. Вправо и влево от него тянулся безлюдный бульвар. Бежать, не зная куда, наудачу? В удачу он не верил. От собственной глупой беспечности мечты рушились, рассыпа́лись, словно песок, подброшенный на лопате. Уж если Мария не хочет Серафима богатого, то как захочет бедного?

Но тут разразилось над его головой оглушительное карканье, мимо уха что-то просвистело, прохлопало, и в фонарном сиянии быстро замелькал, замаячил крылатый черный силуэт. Неужели Савва? Да, это – ворон, и в Москве такая птица всего одна! Это несомненно был Савва, причем до крайности возбужденный: несколько раз садился он Серафиму на левое плечо и, непрестанно каркая, тут же отлетал – всякий раз влево. Один раз даже ухватил клювом за край одежды и потянул – опять же влево! Серафим, наконец, понял, что это – не игра, доверился удивительной птице и двинулся туда, куда его звали. Ворон успокоился, замолк и теперь просто перелетал с одной пустой скамейки на другую, поджидая Серафима. Шел третий час ночи, и редкое шуршание шин по мостовым не нарушало сонного бульварного покоя.

Путь был недолгим. Около очередной скамейки валялось на земле что-то большое и темное, а именно бородатый парень в юбке. Максимилиан Пятаков улыбался и бормотал чепуху. Из дырки между бровей по носу стекала в бороду кровь. Серафима он не узнал. У него был шок.

– Савва, это ты его так?

– Крух! Крух!

– Что, клювом по лбу?

– Крух! Крух! Крух!

– И тебе не стыдно?

Савва жутко завертел головой, совершая ею полные обороты по часовой и против.

– А жить он будет?

– Крух! Крух!

Стащив с Пятакова свой рюкзак, Серафим затащил его самого на скамейку и по мобильному вызвал скорую. Потом достал из кошелька камешек и протянул Савве. Ворон легонько клюнул копщика в загрубевшую ладонь, с прощальным карканьем поднялся над бульваром, покружил над головой Серафима и пропал в ночном небе. Заслышав издали сирену скорой, Серафим надел свой рюкзак и двинулся в обратный путь. Он все пытался представить, что почувствовал Савва, отправляя в свой зоб сердце бывшего своего хозяина, и никак не мог. В голову вместо этого лезло черт знает что: будто ест он сердце копщика Феди и плюется – такое оно невкусное. А Федя сидит напротив и пишет: «Довожу до сведения руководства, что копщик Серафим, пренебрегая всеми установленными нормами, плевался моим сердцем – сердцем истинного патриота нашего кладбища».

У подъезда он нажал кнопку вызова консьержки. К нему вышла заспанная Мария.

– Ты вернешься ко мне, Мария?

– Ты что, Серафим? Ты что? Ты ненормальный? Ты правда, мог бы со мной жить?

– Да, если б ты могла жить с копщиком.

– Да я-то знаю, что могу, Серафим. Но ты – нет. Ты не сможешь.

– А я попробую, – сказал он. – Можешь пока спрятать у себя мой рюкзак?

– Давай, спрячу. А что в нем?

– Ничего особенного. Просто спрячь.

– Ладно.

– Вот что, Мария… Через пару дней на околоземную орбиту улетит с Земли одна штука, очень скверная… Хорошо бы ей на Землю не возвращаться. В общем… от этого многое зависит. А, может, и нет… Я тут узнал: околоземная орбита – это от Земли всего-то какая-нибудь тысяча километров. А та штука уж очень скверная: не уверен я, что тысячи километров хватит, чтоб Земля про нее совсем забыла. Могут и вспомнить.

– Ты пьяный что ль?

– Запомни, Мария: если со мной вдруг что – с рюкзаком моим делай, что захочешь.


Конец



© Андреев Александр Юрьевич. Сердце Малюты. 2023. Все права защищены.

Александр Андреев: nadreve@gmail.com


41 просмотр0 комментариев

Недавние посты

Смотреть все

Я мечтал

Меняю

Comments


bottom of page