В салоне самолёта все спали. Было тихо. Только где-то в самой его глубине звенела чья-то ложечка в стакане. Кто-то готовил себе то ли чай, то ли кофе. «Жизнь продолжается, - мелькнула у него мысль. – Что бы ни произошло, она не останавливается. Она длится, несмотря на то, что кто – то уже вышел из ее круга». Самолет уносил его от Америки все дальше и дальше. И чем более Вадим удалялся от места, где он потерял самое для себя дорогое, – тем круче и безжалостней наваливалось на него горе. А казалось, что будет наоборот. Не зря же он буквально считал дни до своего отлета и клял себя за такую позднюю дату возвращения. Потому что каждый день, проведенный в стенах квартиры родителей, был ему нестерпимо мучителен. Расстояние, как и время, так ему казалось, должно лечить. Ничего подобного. Как раз теперь, когда он отрешенно сидел в самолетном кресле, в полной мере пришло страшное осознание всего случившегося. И это доставляло еще больше мук и страданий. В горле першило, во рту было сухо и горько от бессчетного множества выкуренных сигарет. Слезы текли по заросшим щекам, и он отворачивался от сидевших рядом пассажиров к черной дыре иллюминатора. «Боинг» уверенно рассекал густую темноту. Сердце же Вадима рассекала невыносимая боль. До сих пор такая боль была неведома ему. Он улетал из страны, где случился весь этот кошмар. Там, на севере этой страны, на краю еврейского кладбища осталась лежать его мама. Его мама! Его мама умерла? Все что угодно мог допустить Вадим в этой жизни. Мог поверить в самые немыслимые события! Но чтобы умерла его мама? Это никак не вмещалось в сознании и не вязалось с представлениями о Божьей справедливости. «Когда мама была жива, мне не нужен был Бог, - думал Вадим, - но теперь, когда он ее так внезапно забрал, я его ненавижу». Он закрыл лицо руками и уронил голову на крохотный стол. «Мамочка, я буду писать тебе письма, - беззвучно обратился он к ней. - Так я быстрее долечу до дома. Буду отвлекать себя воспоминаниями только самыми хорошими». В голове стали всплывать картины его далекого детства. Он увидел их приземистый деревенский дом на территории школьного двора. Потом небольшую географическую площадку с примитивным флюгером на деревянной невысокой будке. И еще какие-то допотопные неработающие приборы с этой площадки, примыкавшей к самому дому. Потом он увидел ржавеющий под окнами давно списанный, неработающий колхозный трактор. С боков его слезала бордовая пыльная краска. Маленькому Вадиму всегда нравилось счищать ее с бамперов и покосившихся дверей. Затем он отчетливо увидел стоящую на занесенном снегом невысоком крыльце маму. Совсем молодую сельскую учительницу. Впереди у нее была целая жизнь. Жизнь похожая на один прекрасный, открытый урок. Урок, наполненный светом ее улыбки, светом, подлинного уважения и внимания к людям, светом ее высокого таланта быть любящей дочерью, женой, мамой и бабушкой – человеком умеющим восхищать и восхищаться детьми, стихами, красивыми людьми, цветами, хорошей песней и хорошей погодой. Просто самой жизнью, которая обещала быть счастливой и бесконечной.Я не могу себе этого никак объяснить, но интуитивно, каким-то седьмым чувством, именно теперь и здесь мне хочется напомнить тебе вот еще о каком эпизоде. Но он уже из моего детства. Да-да! Эпизод из детства! И нет никакой у меня воли, чтобы отказаться и не написать сейчас об этом. Вот послушай.Когда мы перебрались из Дворца в Лунинец, то поселились в двухэтажном доме. У него было два подъезда, помнишь? Такие дома, по-моему, в народе назывались «хрущевки». Дом стоял на улице Красноармейской. Мне уже было семь с половиной лет. Я ходил в школу и дружил с пацанами, живущими со мной в одном доме. Однажды мы залегли за высокими горами наколотых дров. Залегли напротив уборной с двумя дверями, на которых мелом было написано: «М» и «Ж». Мы это Леша Шатыро, Толик Кравец, который, как и я, теперь живет в Израиле, Женька Головачев и другие мальчишки со двора дома соседнего. Глаз не сводим с небольшого костерка. Разложили его на песке из всякого мусора. Горят щепки от тех же дров, какие-то тряпки, и обрывки газет, взятые из туалета.
Из огня торчат толстые мотоциклетные спицы. Они лежат и раскаляются. Нам того и надо. Потому что утолщения этих спиц, то есть их основания, которыми они прикручиваются к ободу колес, плотно утрамбованы спичечной серкой. Ее мы аккуратно соскабливали со спичек. Извели на это целых две спичечные коробки. Потом забили туда еще, внутрь спиц, очень плотно ветошь, и каждый хозяин своей заботливо пристроил ее в огонь. Сейчас они начнут очень громко стрелять. Так нам рассказывали другие ученики со школы. Мы терпеливо лежим в предвкушении такого замечательного, классного пиротехнического эффекта. И, конечно же, дождались! Что тут началось! Настоящая боевая стрельба. Некоторые спицы еще умудрялись подскакивать и даже лететь! «Моя! Смотрите, моя грохнула!» – как оглашенный орет Толик и показывает куда-то пальцем. «А моя слышали, как бахнула!?» - кричит еще кто-то. «А моя!? А моя!?» – вторят ему пацаны. Только моя спица лежала и не думала взрываться. Все с нетерпением смотрели на нее. «Ты может говном ее набил?» - засмеялся Леша Шатыро. Друзья покатились со смеху. Мне стало обидно, я поднялся, приблизился к костру и, обжигая пальцы, схватил свою спицу. Поднес ее к глазам, чтобы самому убедиться, что там не говно. И в этот момент грянул взрыв. Я ничего не почувствовал, только в ушах сильно зазвенело и стало темно. Застучали колотые дрова. Это пацаны вскочили со своих мест и бросились бежать, кто куда. Я закрыл лицо руками не в силах разлепить глаза. Потом кто-то все-таки вернулся и притащил меня к колонке. Проржавевшая такая, железная колонка стояла с торца нашего дома. Мои ладони направили к толстой струе воды, и я стал умываться. От холодной воды жечь глаза стало меньше. Потом я услышал, как те, кто был рядом опять неожиданно «сделали ноги». Я с силой разлепил свои очи. Все вокруг, как говорят фотографы, было не в фокусе. Не было резкости. Все было размыто, все было в тумане. Среди этого тумана я с трудом различил твой силуэт. Ты шла с работы, со школы. Шла вдоль дома, по нашему щербатому асфальту. В одной руке у тебя была твоя рабочая сумочка и большая авоська, полная апельсин. В другой руке ты держала два апельсина. Покручивая ладонью этими фруктами, такими редкими тогда в СССР, ты шла ко мне и улыбалась в предвкушении моей радости от такого гостинца. Ты была еще довольно далеко от меня и не могла видеть ни перекошенной моей физиономии, ни обожженных глаз. Но по мере твоего приближения ко мне, и я это помню, как сегодня, выражение твоего лица быстро менялось. Широкая улыбка быстро сходила с твоего красивого лица, и оно становилось страшно испуганным и изумленным. Потом ты охнула, выронила авоську и апельсины запрыгали, посыпались и покатились, как оранжевые мячики, прямо на улицу. Ты бросилась ко мне, кричала и плакала. Я обхватил тебя за пояс и уткнулся в твой живот. Мы стали выть вдвоем. Потом появился наш сосед Гладышев. Он быстро выкатил свой мотоцикл из сарая, посадил нас в коляску и помчался с нами в больницу. Туда же сразу прилетел из своего райкома и папа. Я не помню, что со мной делали в больнице. Только помню, что на следующий день пригородным поездом папа повез меня в Пинск, к какому – то доктору, специалисту по глазам. Глазная больница в Пинске стояла напротив городского кинотеатра. И тогда там шел фильм, название которого я не забыл до сих пор: «Яблоко раздора». Название это я сам прочел. Значит, зрение у меня сохранилось. Видеть я мог. Все, слава Богу, обошлось. Хуже видеть я не стал. А брови и ресницы отросли. Только мне долгое время глаза чем-то закапывали. Уже сегодня, когда окулисты своим аппаратом проверяют мое глазное дно, они все удивляются и никак не могут понять, откуда у меня в зрачках столько микроскопических насечек и точечек. А память моя навсегда сохранила и то, как ты, мамочка, торопишься ко мне с апельсинами и, как они скачут по асфальту прямо на булыжную мостовую нашей Красноармейской улицы. Порою мне кажется, что они до сих пор катятся из моего дворового нескучного детства прямо в день сегодняшний.
Comments